И слышал приказывающий голос. И страшась, убегал от него, исходящего из того вон коридора.
Дошли-добежали до огонька за стеклами промерзшими. На крылечке рассмеялись, поцеловавшись кратко.
- Ты бы, дедушка, чайку попил. Я тебе сейчас наливки.
И, пропустив Дорофею, старика задержал, за рукав ухватив. Шептал:
- Мы переночуем. Можно?
- Отчего нельзя?
- Ш! Ну, довольно. Иди.
В шубке своей, в шапочке Дорочка глядела на близкую лампочку глазами круглыми, минутою новою испуганными.
- Дорочка!
- Антошик. Зачем все это? Ничего не будет. Вижу. Нельзя, нельзя.
- Опять нельзя! Что переменилось? Что переменилось?
- Поди сюда, Антошик мой, милый мой...
И не Антон, но будто Виктор мечтанный подошел к ней. Сильным, решившимся был. За плечи взял. Поцелуем новым обжег-захотел. На дубовый ларь повлек-уложил.
Думала-шептала:
- Что это? Что это? Антошик! Антошик!
И целовала страстно. И не давалась.
- Дорочка! Дорочка!
Сгорал. Мучительно-радостно трепетал-спрашивал, призывая кого-то. И сгорал, сгорал, насыщенный любовию. И вот второй срок. И затих, уже обиженный, обожженный морозом невзятой жертвы любви. На плече Дорочки любимой затих.
И говорила она:
- Кажется, мне пора, Антошик. Посмотрел бы ты на часы. Поезд...
- Поезд? Поезд? Прошел твой поезд. До утра ты здесь. До семи. Заметалась. Встать хотела. Осилить рук ею не могла. Жалобно глядела ли, думала ли, сказала ли - не знала тогда:
- Антошик, милый. Не могу я. Пусти. Домой мне. Есть поезд. В одиннадцать пять есть. В одиннадцать пять. Проводи. Успеем.
Говорила, не веря в то большое, что было в ней. Поверила и забоялась. Разверилась и стало пусто. И так же боязливо.
- В одиннадцать пять...
- Да, конечно, в одиннадцать пять идет поезд. Но ты останешься до утреннего. В семь семь. Да, в семь семь. И я тебя доставлю на станцию.
- Антошик. Мне ночью надо дома быть. К ночи. К ночи. Там извозчик, знаешь. Извозчик.
- Какой извозчик! Молчи.
- Антошик! Антошик! Пора мне. Пора.
- Ну, уж во всяком случае не пора.
Хотел говорить, как говорят люди. Не хотел до конца дослушать голоса.
Остались. Томилась неизбежностью, которую нельзя побороть. Нельзя.
И говорил Антон.
- Нельзя.
И смеялся.
- Антон! Антон! Не все ты знаешь. Не все... Милый Антошик, пусти. Пора мне.
Оставленный братом своим, оставленный всеми людьми, сказал-прокричал Антон, но крик его был только в мыслях: «Я люблю тебя, Дорочка». И вот въявь прошептал:
- Я люблю тебя, Дорочка.
И не ответила юности его. И говорила:
- Домой! Домой!
И обнимал ее, слабый уже, но жаждущий. И говорил насильно-ласкающие слова.
И, опять, не хотела петь-кричать с ним про великую радость.
Лошадку погонял, новокупку. Ночь звездная кричала:
- Ласкай свою.
Но не ласкал. И казалось ему: не нужно никого ласкать никогда. Все обманщики.
Ехал, вез Дорочку. Не замечал ее руки. Слов ее не слышал.
- Зачем так скоро?
Рад был, что за час до поезда привез Дорочку. «Пусть поскучает одна. Пусть подумает».
Назад поехал не погоняя. Без мыслей был. И только там, за рощей, когда монастырь стал виден, крикнул Антон:
- Виктор! Виктор! Виктор!
И ответило эхо смутно.
В монастырь хотелось. В пустой. Долго стучал. Отворил старик. Шел. Слов стариковых не понимал. И своих. Посмотрел. Ушел. Погнал лошадку.
«В Лазарево».
Захохотали тучи, клубящиеся в полночной игре.
XV
- Бесстрашный путешественник Доримедонт, по прозванию Скупой, отправляется в последнее свое странствование.
- Ну, через годик на гору опять повезут. Только не в карете.
- Уж не простудится тогда.
- Молчите вы. А мне жалко дядю Доримедонта. Добрый он.
- Ишь, редкость какая! А зачем его туда тащат? Не пойму. У нас места мало, что ли?
- Зачем? Зачем? А затем, что комендант его коньяком лечит, а доктора говорят чем-то другим лечить надо.
- И не потому вовсе. А потому, что maman боится, что комендант со страху умрет, если тот у нас в крепости умрет. И Доримедонт по ночам кричать стал.
- А не вылечат?
- Рак.
- Жаль, что Яши нет.
- А что?
- Нет. Так.
Удалялась черная карета, быстрая, по Набережной. От окна отошли Макаровичи. Украдкой перекрестилась Зиночка. Ирочка младшая, на Антошу и Костю влюбленно глядя, умоляла их в детскую к ней зайти.
- Поиграть.
И дергалось личико ее. Рыдать хотелось.
И пошли тогда дни и ночи сказки последней Доримедонта. Не понимал, зачем он опять в родном дому на Торговой. Из дома Макарова тогда уезжать совсем не хотел.
- И сны нехорошие были. Полечиться, говорят, надо. Там спокойнее, на Торговой. И доктор жить будет. Что доктор! Какой спокой мне здесь в пустом дому? Здесь вот мне мамаша с папашей все являются. Слова разные говорят. День туда-сюда. А в ночи страхи, страхи одолевают. И что за оказия! Шубу надели, в карету посадили, повезли... И ведь без молебна. Без молебна! Потому, верно, и живот бесперечь болит. Резь такая... И еще: все мои настойки там остались и ведь не присылают. Каждый день конторщику говорю. А он: доктор, говорит, не велел! А доктор, Бог его знает, чем лечит. У меня настойки по старинным рецептам, и всегда от живота помогали. А он, злодей, говорит: это у вас, говорит, от настоек-то и болезнь разыгралась... Ой, резь опять! Батюшки мои! Степан Степаныч, голубчик, хоть коньячку рюмочку раздобудь... Разбойники окаянные все припрятали. Заговор. Право, заговор.
- Припас, припас я, племянничек. Припас. Только тише ты. В прихожей у меня. В пальто у меня. Только тише ты. Не услыхали бы. Обоим нам влетит.
Степан Степаныч Нюнин, с красным обрюзгшим слюнявым лицом, трясущийся старик, с племянником чокнулся, хихикая.
Часто приходит на Торговую. Без дела давно. Обтрепанный, грязный. С Доримедонтом в дурачки играет.
- Заговор, племянничек. Правильное слово ты сказал. Заговор. Только тебе еще лафа. Меня вот моя Ольга Ивановна трижды в сумасшедший дом запирала... В сумасшедший до-о-м... Вот оно как. И капитал весь мой тю-тю! И дом на свое имя перевела. И водочки ни-ни. Когда где добуду, а когда и нет. Вот оно как! Понимаешь, ни капельки. Дурак был. Доверенности какие-то ей подписал, а теперь, почитай, двадцатый год на нищем положении. Заговор. Заговор. И с тобой вот теперь тоже. Скрутят. Только тебе что! Ты при своем капитале. Но отнимут. Помяни мое слово, отнимут.
- Что ты! Что ты, Степан Степаныч! Типун тебе на язык за такие речи. Кто отнимет? У меня в банке. В банке у меня, в государственном.
- Знаем! У меня тоже и в государственном лежали и не в государственном. А ну их! Тебе сдавать. Только вот что. Надоело даром. И никогда никто без денег не играет. По десятке будем играть...
- Что ты! Что ты, Господь с тобой! Это по десяти рублей игра? Ни в жизнь! Папаша покойник говаривал: в карты играть никаких денег не хватит. Не буду на деньги. Да у тебя и денег таких нет. Потом, грех это - ближнего своего обыгрывать.
- Ну, какой грех! А естьу меня деньги, нет у меня денег, того ты знать не можешь. Игрецкое правило какое? Проиграл - через сутки деньги на бочку. Двадцать четыре часа и больше никаких. Хоть целковый, хоть мильон, на бочку. А не достал - пулю в лоб. Вот оно как, хи-хи. Знаем мы благородные правила. С господами офицерами в клубе в свое время игрывали. Наслышаны. Сдавай! Сдавай! До ночи играть будем. Проиграю - ровно через двадцать четыре часа жди дядю. Сто тысяч проиграю - сто тысяч принесу. Целкового одного до ста тысяч не доберу - ну, тогда пулю в лоб. Бац и готово. Вот оно как, хи-хи-хи. Сдавай по десятке.
- Что ты, что ты, Христос с тобой. Страхи-ужасы какие хворому человеку рассказываешь.
С перепугу вскочил, по столовой горнице забегал, брюки левой рукой подтягивая, правой спешно крестясь. По горнице согнувшись бегал по той, где железный старик некогда в страхе семью великую держал, в трепете.