Ушли. Из библиотеки голос Виктора:
- Если нужно что, ты за нами Яшеньку пошли. Прощай, милый.
Слушал шаги удаляющиеся.
Жемчужное страшным стало. Облака розовые, голубые с тучами черными мешались. С земли поднимались тучи. Но все хорошо, хорошо. Дверь ударила. Та, далекая. Ушли.
- Хорошо. Как хорошо! Только как же? Сказал он: ты за нами пошли Яшу. За нами. Куда? Разве Дррочка у Виктора? Почему за нами? Хорошо все. Хорошо. Виктор был. Сам Виктор. Говорил. А если я убил? Нужно подумать. И завтра ему скажу. И Дорочка пришла. Как она пришла сюда? Да! Конечно, она уж у Виктора. От бабушки не пришла бы. Милые, милые... Ну, завтра.
Хотел видеть сны жемчужные, тем тихим, робким, чающим рассказать про сегодня. Рассказать и послушать, что попоют. Те двое вышли из ворот.
- Милый, милый мальчик. Люби его, Дорочка.
- Я люблю Антошика.
Но тотчас так сделалось, что плечо к плечу. И вел ее Виктор. И молчала. И ждала и боялась. И вспоминала, каясь.
- Куда? Конечно, ко мне. Чай с ромом и Юлия там у меня.
XXVI
- Оставьте! Оставьте меня все! Одна я хочу. Одна. Навсегда одна. Чего вам нужно, Степан Григорьич? Чего вам нужно?
- Юлия Львовна, выслушайте. Ведь ночь. Четыре часа теперь. Ну, три. Поезда нет. Поезд днем. Куда вы?
- Прочь отсюда! Прочь! Все равно, куда. Уехать хочу. Уехать мне от него нужно. И сейчас. Сейчас. Или вы не слышали. Или скажете, что можно мне здесь остаться? С ним? С ним? Да? И с... той? Да?
- Она ушла…
- А вы хотели, чтоб ночевать с ним осталась! Подождите, завтра, может, и останется.
- Успокойтесь же. Сами вы знаете: болен он. Не в себе он.
- А она? Эта тетушка его беленькая, тихонькая, тоже не в себе? Да что она обо мне думает? Кто я? Кто? Кто я здесь? Натурщица? Манекен?
- Юлия Львовна...
- Что? Что вам от меня нужно? Толком, толком говорите, что, по-вашему, я делать должна. Смотреть, как она ему отдается? Да?
Ее, мечущуюся по комнате, остановил; за обе руки взял.
- Не то. Да, уезжайте. Ваше право. Но я хотел... Мне нужно... и не могу я... И я с вами. Я люблю вас. Давно люблю. И вы знаете. Вы не можете не знать. И теперь вижу: сама судьба нас друг к другу толкает.
- Ха-ха... Что вы о женщине думаете, Степан Григорьич! От одного к другому женщина должна переходить? Из рук в руки? И так, чтоб Дня не пропало, да? Великолепно! Назначение женщины... А третий кто будет? Уж приготовьте, чтоб мне не искать, когда вы меня бросите.
Смеялась надрывно, руки свои вырвав из рук Степы. А он, затихший, к окну отошел.
Лицо свое доброе, обиженно слезящееся, черной ночи отдал безогненной, на площади пустынной поселившейся. Тоска чужого города. Тоска обиды, рожденной словами жестокими, словами женщины любимой и вот чужой. Слезы безрадостные, звенящие, ночные минуты. И бьющие слова женщины.
Через час, бессловный, стоял у подъезда. Чемодан в чьи-то руки передавал. Бездумными глазами смотрел на отъезжающую пролетку извозчичью, бестолково дребезжащую в ночи.
Когда, злой и на что-то решившийся, внезапно властной рукой постучал в дверь Викторовой комнаты, тотчас услышал веселый голос:
- Войдите!
Под яркой лампой сидел у стола Виктор. Полулисты ватмана на столе и на полу.
А, ты! Ждал. Что это в твоей комнате за собеседование ночное? Давно слышу. Ссорились с Юлией?
- Юлия Львовна уехала.
- Куда?
- Не то существенно, а то, что она уехала от подлеца. Не уехала даже, убежала. Темной ночью убежала, сама не знает куда, только бы подальше. Пришел сказать тебе, что ты подлец.
- Ну это-то ты мне уж сообщал. А уехала? Правда? Что же ты не отговорил? Глупо это. Вам бы только человека изводить. У меня сегодня душа поет. А вы с Юлией мещанские сценки разыгрываете. Уехала! Догадываюсь о мотивах. Ревность? Опять ревность? И ты тоже? Тигр африканский... Костромской Отелло... Глаза вытаращил. Слова разные. Что ты понимаешь! Садись уж, коли пришел. Вот коньяк. А то убирайся к черту!
- Но...
- Что но? Я сегодня умирающему брату слово сказал. А другого человека, мертвого уж человека, к жизни, может, вернул. И сам воскресению тому порадовался. Чудо увидел и тихость нашел. Да. И целовал. И еще целовать стану. Жизни, жизни хочу. Чуда праздника души. А господин Герасимов парламентером от Юлии. И защитником поруганных прав. У, примитива ничтожная! Чего глаза таращишь!
Хотел кричать на Виктора Степа, обвинять его. Хотел уйти, в свою комнату уйти, на кровать броситься и плакать, шептать слова укоризны той женщине обидевшей. Но стоял недалеко от двери. И вот, истомленный, опустился на ближний стул. Гнев отлетел.
- Не любит. Никогда не полюбит. Его любит. Его. Уехала, но любит. Позовет он, и воротится.
Тихая улыбка, бессмысленная, на пожелтевшем лице запела песенку детскую. Голос гневливый, Виктора голос, будто музыкой желанной стал.
- Ревность? Ревность? Какая-то дурочка при царе Горохе со скуки ревность выдумала. А они поверили! Шаблон вам нужен во всем. С сегодняшнего дня мне Дорочка нужна. Понимаешь, глупая ты рыба! Нужна, и я ей нужен. И пусть твоя Юлия по трафарету узоры свои разводит, не стану оттого я убийцей песни моей новой. Песни! Понимаешь ли ты, что душа петь может и должна петь. Должна. Жить я хочу. Жить! Я от смерти убежал сегодня. Я дверь нашел. Из склепа дверь. Кто смеет сказать мне: назад иди! И не один склеп. И там, может, дверь открылась. А твоя Юлия... Ты-то что за ней не побежал?.. Я душу убитую полюбил. В живую душу такие же вот скучные глупцы, как ты, стрелу загнали, шершавую стрелу осиновую. Вынуть стрелу. Рану залечить. И праздник. А теперь после этих ваших завываний по кодексу, дороже мне она стала. Уеду отсюда завтра. В Рим уеду, ее возьму. А ты здесь оставайся с дикарями. И та пусть с тобой. Художник! Артист! Няньками вам в приюте быть, детишкам фартучки подвязывать. И учить вас не надо. Отроду в вас сомнений не было, что хорошо, что плохо.
Нескоро еще разошлись. Сосед сонный в стену два раза стучал. Степа сидел, смотрел то в лицо Виктора, и казалось оно ему прекрасным, то в никуда. Страшно уж было уйти в одиночество наемной комнаты. Слова Виктора казались понятными, не враждебными. Молчал и дивился себе.
XXVII
В дому своем на Московской чахнет Семен. В семь утра просыпается привычки ради. Карета неотменяемая во дворе ждет. Но слуга седой в девятом часу к окну залы подходит, обувью мягкой скользя. Во двор смотрит, осанкой важной радуя амуров стародавних дворянского дома, по плафону летающих. Сквозь стекло смотрит чинный лакей старый, тускло помнящий иную жизнь дома, и вверх взглянет, на небо: погоду наблюдает. И вниз взглянет: нет ли непорядка какого в барском дворе. И долго так лицо свое бритое через стекло показывает кучеру бородатому, на козлах зябнущему. А потом примется древний Евстафий на градусник смотреть, очки наденет, голову поднимая, опуская, вглядывается. И опять взором строгим и властным жизнь двора оглядывает. И вдруг, будто только что увидел карету черную парную, машет рукой быстро кучеру бородатому. И шепчет в зале под плафоном голубым.
- Раскладывай! Раскладывай! В контору ныне не поедет.
И шепот старика гневен. И наслаждается Евстафий неулыбающийся, глядя на коней, карету в сарай поворачивающих. А пуще тешит его красная рожа бородатого Геннадия, хлещущего коней. И шепчет, оправляя кисею гардины:
- Почванишься ты у меня. Я тебя, холуй, завтра и до десяти поморожу. Так-то.
А Семен в далекой спальной комнате своей, в маленькой комнате об одно окно, на кровати сидя, правой рукой левую у кисти захватив, удары пульса считает. И глядит глазами круглыми на секундную стрелку часов карманных.
- Скоро ли доктор?.. Евстафий! Евстафий! И куда он всегда уйдет!.. Поспать бы еще разве...
На иконы взор упал. Иконы близко, в том вон углу. Орехового дерева киот. Из спальни из той сюда перенесен. Давно. Тогда еще. Из спальни.
Помолился. Лицом дергающимся акафист пропел, акафист тихий, силам вышним хвалебный. Почуял: зачтена мука.