- Да, вроде того. Но вы сказали: должны. Оно, конечно, должны. Все должны. Но, кроме того, просто легче из сумерек своих затхлых в полдень солнечный перейти, когда колокол гудит.
- Колокол гудит? Колокол? Ну, российский-то колокол не очень весело, гудит. И не к веселому зовет. Уверенные в победе не так в поход собираются. Полдень солнечный? Полдень солнечный? Солнце красное? Знаем мы, отчего оно красное. И разницы тут мало, свое ли сердце на огне муки крестной сжигать, толпами ли на костер всходить... А Дорофея Михайловна сейчас более чем когда-либо ваша. Не сейчас, так завтра. Скоро. Скоро... А не моя. Не моя.
Это сказал уж галкам черным, поющим скуку. Туда, за мутное стекло, сказал.
Торопливо подошли трое новых к столу. Опустив брови, всем им трем руки пожал Ставрополев, лицом изобразив недоумение. Даже плечами дернул. А те трое узелки, чемоданчики свои к стенке сложили, стулья к столу придвинули, сели.
На Виктора косясь, молчат. Ждут. Взглядами бойкими Ставрополеву:
- Знаком, что ли.
Ставрополев кулаком в стол ударил, но, видя лакея приближающегося, Виктору голосом громким:
- А не ошибаетесь? Не полагаете ли, что кисляйство это – явление в данный момент совсем уж не случайное, что боятся предстоящего и сугубо киснуть? Не программно, конечно. Сама природа подсказывает. И не ошибиться бы нам в людях. А?
Лакей отошел. К трем новым лицо обратив, сразу раскрасневшееся, Ставрополев прохрипел:
- Так вы сегодня собрались? Сегодня? Мальчишки несуразные! Или говорено не было, что я сегодня? И все трое неразлучники. Великолепно! И трех им мало. Они впятером захотели. Стадом из города в город перебираться привыкли... Стадом. Так отвыкайте, миленькие. Отвыкайте. Пора. Пора-с!
Кто-то из трех сказал:
- Но, ведь, теперь еще...
- Что теперь еще? Если сегодня ты разгильдяй, откуда в тебе завтра другое возьмется? А вы уж не до самого ли Петербурга с нами хотите?
- Мы в Питер...
- В Питер! В Питер! Уж коли с поклажей явились, до Москвы едем. А там день переждать. Переждать и разделиться. Хоть по разным вагонам, что ли. Ишь, ведь, тоже! Так тройкой и прут. И к столику...
- Да, ведь, и вы, Григорий Иваныч, не один... И разговариваете вот на людях...
- Что? Что? Вы на себя, взгляните. И одежа ваша, и поклажа у всех у трех, и рожи сугубо конспиративные. Да если так вы по России разъезжать будете... Я знаю... Я знаю, где как говорить и что. Вот хоть при здешнем резонансе. И с ним вот, с Виктором Макарычем, я, пока что, любые слова громогласно. Люди водку пьют. И багаж у него. И разные мы. Разойдемся, и нет нас. А вы что? Вы бандой норовите. Бандой! Ну, будет. Назад теперь поздно. До Москвы едем. Но в разных вагонах. Знакомьтесь, что ли. Три руки пожал Виктор.
- Варевич.
- Анкудинов.
- Кудрявый.
Обиженные встречей, стали трое серьезное говорить, дельное, но скучно, но не улыбаясь, но без своих слов. Будто книжку читали, друг другу ее передавая, страницами жесткими шурша.
По грязному снегу скачущие галки не боялись подъезжавших саней. А грязные стекла большого окна безучастно мертво пропускали слова скучной сказки, такой простой, такой ужасной в простоте своей. А здесь, рядом говорящиеся слова...
- Нет! Жизни, жизни! Жизни и веры! Но нет! Зачем жизни, когда жизнь такая...
Не слыша ответа, не знал, говорил ли с кем, бессловно ли грезил-тосковал. Сквозь гул слов перебивных, как сквозь мутное стекло, пришла Дорочка. Сквозь стекло прошла, стекла не расколов. Плакала. Платьице на ней простенькое. Это домашнее платьице. И волосы не так вьются. Пришла не живая, грезная. Слова жалобы тихой:
- Почто обидел? Жила бы я, тебя не зная. Богу бы моему молилась. Грозному Богу, но милостивому. И счастие дал бы возможное за смирение мое, за тихость. Антошик умер бы. Поплакала бы я слезами чистыми. И чистую себя отдала бы я тому, кто назвал бы меня женою своей. Не скоро, не скоро, но отдала бы... В грезах не век же жить. Почто чистоту отнял...
Скрипнул зубами Виктор. Кулаком в стол ударив, захрипел:
- О, пошлость!
Смолк-оборвался говор. Взоры враждебные жгут. То потупляются, то жгут. Спрашивали обрывно.
- Да. Да... Вся жизнь пошлость. Под солнцем ярким легко себя обманывать и других. А когда фонари тусклые над грязным снегом, когда скука - наипривычнейшее чувство, тогда, тогда... И это вот все ваше, если не стало еще пошлостью, то завтра станет. Боюсь, что так. Очень уж долго. Сколько стариков умерло, шепча с верой: завтра! Да. Привыкли. Давно привыкли. Те к своему, мы к своему. Порядок установился. А в таком деле порядок, привычка - смерть. Или уж чересчур велика эта местность. И потому на путях ее хаос и смерть...
- Какая местность?
- Да Россия же.
Григорий Иваныч угрюмо молчал, левой рукой будто листы книги скучной перебрасывая. А те трое принялись свое молодое, честное, полное веры и силы говорить перебивно. Виктор из мглы скучной, дымной душу свою вызывал. Не шла из мглы. На крыльях совиных тяжело летели-трепыхались часы дня. Вошел-вбежал Яша.
- Как? Уезжаешь? Мне в гостинице сказали...
- Уезжаю.
- Но куда? Но зачем? Ведь ненадолго? Может быть, по нашему делу едешь?
- Да ты садись. И чего шепчешься? Знакомься. А я в Петербург.
- Ненадолго? Ненадолго?
- Да вот... Радость жизни... Радость жизни...
Грустно и некрасиво улыбнулся.
- Какая радость жизни? В гостиницу бежал тебе сказать: Семен совсем плох.
- Семен? Какой? Дядя?
- Да. Дядя Семен. Очень-очень плох. Нам теперь, как раз теперь предпринять многое надо. Maman... Ах, зачем ты уезжаешь? Зачем? Зачем?.. И Антон болен. Антон совсем болен. Сегодня без памяти...
Говорил-спешил, ловя моменты громкого разговора вокруг стола. Перепуг на лице красном. Шинель с плеч скинул без мысли о том. А шинель ту Яша у отца выпросил. Не привыкли еще к ней плечи. В глаза Виктора заглядывает, все более страшась явной скуки безразличной, которая в них на него глядит.
- Как же так... Как же так... Не сговорились. И вот уезжаешь. А Семен... Ах, как maman меня пугает. Туда все ездит. Да! Не знаешь? Никандр приехал. Офицер. Видел я его. Штучка аховая! Не спроста прикатил. А векселей у него, говорят... Витя, милый, останься. Не могу я один. Психологически не могу. Руки опускаются. Ты бы дня за два сказал. Я бы с тобой. Вырвался бы как-нибудь. Я бы жеребца в Петербурге купил самого чистокровного. Куда ни шло. А в дороге бы переговорили. Решить надо. Решить и решиться. Боже мой, Боже мой... К нам Знобишин приехал. Завтра в Лазарево. И меня с ним посылают. Витя, останься. Голубчик, останься.
- Как же я останусь, когда в Петербурге радость жизни меня ждет.
Виктор сказал спокойным ровным голосом. И испугало то Яшу. Будто забытое что вспомнил, Виктора за локоть схватил и шепотно:
- Антон тебя ждет. Каждый день ждет. И каждый час.
- Антон? Антон? Да, Антон умрет. К Антону я должен пойти. Но к Антону я с Дорочкой. С Дорочкой.
- Так ты с Дорочкой. И непременно с ней. Так лучше еще. И скорее. И не раз. Так нужно. Так нужно. А то тогда почти ничего не вышло. Полчаса посидели, татап ничего не знает. То есть, слышала, конечно; но не понять, поверила ли, нет ли. Молчит. Ко мне не приставала даже. Хлопоты в дому. Все вверх дном. Еще тебе придти нужно. Еще и еще. И с Дорочкой, с Дорочкой. Пусть восчувствует. Пусть!.. А Антон так ждет. Спрашивает все. Каждый день.
- К Антону с Дорочкой. Только с Дорочкой. А Дорочка не пойдет. Дорочки нет больше. Будет, будет Дорочка. Но потом... А теперь нет.
Будто понимая, Яша вскрикнул:
- Так ты один. Хоть один. Все равно... Ну, для брата. Для меня. То есть для Антона. Уж так ждет...
Испугавшись внезапно громкого своего голоса, поглядел на чужих людей. И те замолчали, и на него глядят. Часы над дубовым буфетом, над большим, звонить начали. Взглянул Яша.
- Ах, опоздаю! Ты где в Петербурге остановишься? Не знаешь? Я тебе до востребования. И ты мне лучше до востребования. Впрочем, наоборот. Лучше в крепость. В крепость телеграммы. Телеграмму за телеграммой. Но лучше Антону. Нет, мне, мне. Антон болен. Но мне неудобно... Ах, я напишу тебе, как и что. Сегодня же ночью напишу. Прощай. До свиданья лучше. До скорого. А то остался бы... И все-то наоборот, все-то наоборот у нас делается.