Подействовало. Сорвалась. Шурша шелком, из комнаты кинулась, обиженно-злобно повторяя:
- Напросишься ты у меня... Напросишься...
Всегда так бывало. Изучил добродушно-хитрый Яков. Не сдаваться матери - не отстанет, изведет. Сдаться, притвориться несчастным или действительно несчастным стать, - загордится, дня на три замолчит. Пусть как следует прощение выпросит провинившийся. Всегда так. И с наибольшей ловкостью умел пользоваться этим Яков. Сначала неосознанно.
И теперь, оставшись один, Яков поморщился, потом выругался, и, стараясь успокоиться, принялся за свой сундук, насвистывая.
Причесался. Надел сюртук. Во второй этаж пошел. С отцом здороваться. По столовой Макар Яковлевич, довольный, прохаживался, с наездником, у двери почтительно стоящим, мирно кричал-беседовал.
- Здравствуйте, папаша!
- А, здравствуй, здравствуй!
Руку поцеловать не дал. Сына в щеку сам поцеловал, ласково его оглядывая.
- Ты когда, Яша, обратно в Петербург?
- В январе думал, числа пятнадцатого.
- Вот жаль, не успел я тебе телеграмму послать; через Москву ты ехал. В Москве бы ты дело одно сделал. Зайцев конюшню прекращает. Посмотреть бы.
- Да я съезжу.
- Куда? Куда? Что зря гонять! Нет, а ты по пути заедешь. Только пятнадцатого поздновато. На праздниках все равно много он не распродаст, а числа бы пятого, ну, десятого, надо бы. Вот что. Уезжай ты пятого в Петербург.
- Хорошо, папаша!
- А я тебе тут как-нибудь все растолкую, что надо. Стой-стой! Поди-ка сюда. Нет, спереди ничего. А сзади постригись непременно. А воротник чуть высок. И что ты усы носишь?
- Да я и сам хотел сбрить.
- Ну, завтра, завтра.
- И сегодня могу.
- Нет, завтра, завтра! Где ты там сбреешь. А мой уж ушел. Не забудь завтра придти, когда я бриться буду.
Вошла maman. Чуть вразвалку, на нее не взглянув, вышел сын из комнаты пятиоконной. И через минуту в верхнем, в детском этаже на все комнаты весело покрикивал:
- Антоша! Антоша! Где ты? Иди в мою комнату!
И дверь притворивши, беседовали, и не раз принимались хохотать.
Антоше скоро пятнадцать лет. Один он из всех братьев и сестер смуглый, волоса темные, островзглядный. Учится бойко. Выспрашивает Яков Антошу про все про здешнее, а главное - про Виктора, как и что было, как это столпотворение вавилонское произошло. И рассказывает Антоша, лицом своим подвижным изображая ужас и гнев maman, и по записной книжке читает ряд писем.
- Я, конечно, копии снял.
И не боясь помехи, радостно смеются в маленькой, на особый манер уютной комнате Яшиной. Всюду здесь полочки, шкафы. Книги Яшины удобно так везде приткнулись. На гвоздиках платье Яшино висит. Уютно. Будто и не в крепости.
- А молодец Витя!
- Молодец. Гонору он с нее посбавит.
- Ну, это-то, пожалуй, Антоша, и не так. Крепка наша maman:
- А как ты, Яша, думаешь? Не вернется он в крепость? По-моему, нет.
- Кто его знает! Мне писал: ни за что не вернусь. Только как он с деньгами? На первые-то месяцы он ловко выманил. И с этим, с Мироносицким тоже ловко. А дальше что?
- Да ведь теперь ему, Яша, после этих всех писем да телеграмм все равно не житье здесь. Съедят.
- Ну, все-таки. Не нищенствовать же там, по заграницам. А потом - университет. Он ведь, когда гимназию мы кончали, непременно хотел. Учиться любил... Теперь все равно, конечно, а тогда я зол на Витю был, когда он меня в шестом догнал. Непременно он в университет поступит. Ну, кстати, и в крепость заявится. Правда, писал мне в Петербург, что живописью очень увлекся. Ну, да заявится. И здесь он все красил, только несерьезно это у него. Вот увидишь, заявится.
- И напрасно, Яша.
- Почему?
- А потому, что хороший это урок для maman. Да и коменданту тоже.
- Какой там урок! А вам велела письма Вите писать?
- Решено было, что ты сначала напишешь. Старший брат. Я, знаешь, тогда целую ночь не спал, все твердил: пусть не напишет! Пусть не напишет! Это про тебя. И молиться принимался. Молодец ты.
В окно заглянув на снежный сад в каменных стенах высоких, улыбнулся Яков, довольный.
- Антоша! Про заграницу кстати: что Надя?
- Кажется, плохо... Вот что, Яша. Устрой мне одно. Хочу я вниз переселиться, в Витины комнаты.
- Ишь, чего захотел!
- А разве ты хочешь? Тогда переходи ты. А я в твою, сюда.
- Нет. Я уж здесь привык. Да и что мне теперь! Если на праздники и приеду, так месяц какой-нибудь. А летом, все равно, в Лазареве.
- Так похлопочи.
- Ведь сам знаешь: maman теперь...
- Ну, когда заговорите... Или прямо к коменданту пойди. Очень уж мне хочется.
И встал Антоша. И от окна к двери забегал, серьезно-умоляюще на старшего брата взглядывая.
А первый студент ему лукаво-важно:
- Ну, чего болтаешь? Адвокатской нашей науки совсем не разумеешь. Теперь-то уж во всяком разе обождать надо, пока содом здешний из-за Вити не угомонится. Мaman-то что скажет? «Стало быть, вы, разбойники, про Виктора знаете, что не вернется он! Стало быть, вы с ним заодно были! А Виктор всегда был хороший мальчик, и это ты его, Яков, смутил». Ну, уж нет! Сам проси. Но, конечно, и тебе не советую.
- Ах, черт! Ведь правда.
И любовно на брата поглядел. На первого студента.
- Так-то, Антоша. Выждать тебе придется. А что? Или Костя мешает?
- Все мешают. И так как-то. Не комната вовсе.
- Ну, надоело мне! Потом разложу все это. К верхней бабушке пойду. Хочешь со мной? Да ты не бойся: теперь тебе со мной безопасно. Не тронет maman до самого того дня. И ты отверженный будешь. Зато потом держись.
- Поддержусь. Идем. До обеда.
- Ну, я-то и к обеду, пожалуй, не приду. Впрочем, нет. Приду. Комендант за меня. А что дядя Сережа?
И слушал братнины слова, и аккуратно запирал полувыгруженный сундук свой.
- А ты, Яша, не забудь. Завтра нам всем к нижней бабушке на обед. Воскресенье.
- А ты думал, я в Петербурге все здешние порядки перезабыл? Нет, брат. Ночью разбуди - экзамен выдержу.
И засопел над сундуком, чуть застыдившись слов своих откровенных, брату младшему наговоренных.
IV
После смерти дедушки, Михайлы Филиппыча Горюнова, в дому его, в дому под сенью белой колокольни Егория приютившемся, мебель поныне все так же стоит.
Но в кабинетике однооконном, где ясеневая конторка с протертой клеенкой, в кабинетике, где некогда купеческие дела вершились и купеческие тайны умирали, и где последнее стариковское горе запойное допито было, в кабинетике том ныне сын Сережа живет.
Но в мезонинных двух комнатках, где не так давно Пелагея телом страдала, душою умиляясь и готовясь повседневно в обитель ли ту белую, вечную, далекую, в обитель ли близкую, где одеяния черны и где дух лампадный, - в тех комнатках мезонинных Дорофеюшка, сестра ее, теперь живет, чуть о сестре покойнице помнящая. Да и помнит ли? Быть может, матернины то рассказы.
В обедневшем домике своем вдова Горюнова купца посты соблюдает, лампады теплит, с кухаркой бранится. А тут к службе заблаговестили. А тут принарядиться надо: Раиса, дочь благодетельница пожалует.
И мало говорят с нею, и разною с матерью жизнью живут Сережа и Дорофеюшка.
Мать свою огорчает Сергей неверием; Раису сестру и неверием, и социализмом, и тем еще, что не кончил гимназии. Дорофеюшку огорчает Сережина чахотка.
Дорофеюшка же огорчает мать свою гордостью, почтительною нелюбовью к старшей сестре благодетельнице и тем еще, что просится на курсы. Сестру же свою старшую Дорофеюшка огорчает и оскорбляет всем своим существом и тем еще, что все дети Раисины, все Макаровичи, Дорофеюшку любят и зовут ее Дорочкой. И так повелось, что нельзя им сюда к верхней бабушке путь заказать.
Яков с Антоном вышли. Во дворе увидел Яков: младший наездник из каретника в санях выехал, в беговых.
- Стой! Мы поедем.
- Что ты? Что ты, Яша?
И на окна дома оглянулся Антон. Спальня во двор окнами.
- Ну, слезай. Я поеду. Садись, Антоша.
И шепотом наезднику:
- Иди к Горюновым. Там возьмешь.
Нет места третьему. Едва двум поместиться в санках. И шинель под ноги кинув, молодцевато глядит на окна дома, едва сдерживая трехлетка.
- На всякий случай.
И храпя и пугаясь, из ворот, на повороте задыбывшись, вынес конь. И два раза всю набережную проехали. На ухабах чуть сдержать. В окно столовой отцу Яша кивал, боясь с лошади глаз отвести. И Макар Яковлевич стучал в окно пальцем, кивая любимому сыну.
Третий раз мимо Горюновых дома проезжая, заворотил, подкатил Яков. Наезднику поджидающему:
- Скажи: зазябли мы. Пешком пройтись охота.
Раздевались в темной прихожей. Слушали из зальцы бормочущий говор старчески-ласковый.
- Ах, внучек! Ах, внучек любимый, Яшенька.
- Здравствуйте, бабушка.
- Здравствуйте, бабушка.
- Здравствуйте, внучата милые. Яшенька-то! Яшенька-то какой!
- А Дорочка дома?
И сидели у стола преддиванного, и умилялась вдова рыхлая старика Горюнова.
- Вот внучонки здесь сидят. А тогда Макар Яковлевич женихом приезжал.
Дорочка вошла. С обоими поцеловалась. Антон молчит. Яков:
- Тетушке Дорочке почтение.
Дорочка, на Антона косясь, Якову говорит:
- А меня все не пускает мамаша.
- Это на курсы? Бабушка, отпустите.
И смеялись, слушая бабушкины речи невразумительные.
- Уезжайте, Дорочка, в Петербург. Вот я скоро еду. Со мной. На курсы поступите.
- Ах, что ты, Яшенька. Оставь ты это...
- Хорошо, бабушка, только вы напрасно все... Убежит Дорочка.
- Ах, Яшенька, ах, внучек любимый. Накликаешь...
- И накликаю. Конечно, накликаю. И ты, Антоша, накликай. Как же нам быть, Дорочка? Просто я вас выкраду. И в Питер увезу.
И поглядывали на верхнюю бабушку. И тихо, и крадучись смеялись. Антон же, и здесь самый темноволосый, молчал, неверными взглядами поглядывая на стены. И сказал Антон:
- Я к дяде Сереже пойду
И кто-то сказал:
- Иди.
У дяди Сережи кто-то лохматый сидел. Тихо так разговаривали-спорили, боясь слова свои туда, в ту комнату враждебную, впустить. И сел поодаль, чтоб не помешать. И молчал. И слушал. Скоро перестал коситься недружелюбно лохматый. Или уж не видит Антошу, мальчика робкого? Космы свои на высокий лоб свесив, гудит ворчливо в лицо Сережино убивающими словами. Погудит, остановится и взвизгнет:
- Это раз!
И правой рукой отсечет голову врага Горыныча.
- Постой-постой! Потом скажешь.
И опять гудит. И опять:
- Это два!
И второй головы нет у Горыныча.
Дядя Сережа стулом скрипнул, побледнел и пот со лба вытер, принудив себя молчать. А когда к ногам спорщиков покатилась третья голова Горыныча, поспешно карандашом записал Сережа десяток слов на промокательной, чернилами испещренной бумаге стола.
Глядел Антоша близко снизу в заросшее лицо Сережиного врага и начинал понимать. Не впервые видел его здесь. И злой голос его ненавидел.
Зачем спорить с милым Сережей? Дядя Сережа такой умный. Умнее гимназических учителей. И все эти толстые книги прочитал. И на полках книги, и на полу.
И жутко милы Антону растрепанные книги. Нет таких в крепости. И нет полок таких даже в Яшиной комнате. Струганные доски еловые.
Зачем дядю Сережу переспорить хочет?
Но вот Сережиного лохматого врага слова каменно убедительные показались такими простыми, неоспоримыми. И взглянуть на Сережу боится из своего угла. Или потому лохматый ныне победитель, что на высоком табурете сидит у дедовой конторки? Под потолком рукой машет. Но нет. Как не согласиться? Как оспорить слова его?
И боится на дядю Сережу взглянуть. На милом лице его скорбь непомерную увидишь. И видит на полу вытертом, давно-давно крашеном, безголовое уже тело Горыныча, чуть копошащееся. А тот опять рубит. А Горыныч - то Россия, родина, русский народ святой, в веках предначертанная миссия.
Издалека слышит Антон Сережино:
- Кончил?
- Мог бы и раньше кончить.
То лохматый, уже лениво-презрительно.
И, союзник побежденного, боязливо прислушивался Антон к тихому голосу Сережиному, к береговому шепоту, отзвуку глубинно-далекой бури. И победоносцем зачарованный долго не слышал, не понимал Сережиного:
- ...и потому ты, Григорий, еще не прав, потому не прав, что в тебе злоба. Если впустим в себя злобу, справедливую или несправедливую - все равно, то какой же спор тогда! Конечно, Россию по боку. Конечно, лучшая страна та, где жить легче. Вот я сейчас про злобу. Про справедливую злобу неправда. Нет такой. Ну, человеки мы все. Ну, крупица злобы пусть зародится. Но пусть и потонет в большой любви. А без любви нельзя отстоять никакого положения. Разве что дважды два. А таких истин у нас с тобой много.
- А тебе фетиш нужен?
- Подожди. Без любви, говорю, нет спора. Для того есть весы и таблицы. Без любви нельзя ни красоты видеть, ни истории предугадывать.
- Скажи: пророчествовать.
- Или пророчествовать. Это не смешно. Люблю и верю. Потому пророчу народу слез, народу мук несказанных, народу терпение, необычное развитие и конечную победу.
- Люблю и верю. Без троицы дом не строится. И надеюсь? Так?
- Я не буду говорить с тобой о последовательности этих понятий.
И строго посмотрел на лохматого Григория.
- Но скажу тебе... Слушай: когда нужна будет новая правда изверившейся Европе, она повернется к Востоку. И нас спросит...
- А когда России нужна будет новая правда, она повернется к африканским лесам и спросит обезьян. Ведь так?
Приближались голоса. И вот вошли в комнатку и Дорочка, и Яша. Здоровались с Яшей эти двое. Плыла издалека бабушка.
- Да, кстати, и до свидания. Пора нам с Антошей.
И не видя себя в дыму чужой битвы, жал руку лохматого Григория Антоша и жал руку дяди Сережи, любимого.
И потом уж, в прихожей прощаясь с Дорочкой, вспомнил, как она люба ему.
- Опоздали мы с тобой, Антоша. За стол садятся.
То Яша на часы, отца подарок, смотрит.
- Разве?
- Вот и разве. Глупый город: извозчики не там, где их надо.
- Припустим. А?
- За церковь зайдем - побежим. Только, чур, в ногу бежать. Поманежному. Исподволь. Ну, теперь можно. Левой! Раз-два. Раз-два. Руки ближе. Раз-два.
У дома тише. Смеющиеся, румяные, Татьяну Ивановну спрашивали:
- Не опоздали?
- На двадцать еще минут отсрочка. Корнут Яковлевич у нас сегодня обедают. Прислали сказать. Заседание кончится - к нам, без четверти. В комитете каком-то заседание.
В кухню побежала.
- Ну, Антоша! Пойдем на двадцать минут к тете Саше, благо близко.
И через двор, пятнадцать шагов ступив, вошли.
- А! Матьеся!
- Здравствуйте, бариночки.
- А что, трясогузка, где тетя Саша? Дома?
- Дома, дома. Пожалуйте.
И смотрели на тети-Сашины красивые стены, весело старыми узорами оклеенные.
И косились на портрет лихого Сампсона, лицом задорным пытавшегося выскочить из опостылевшей траурной рамки с креповым бантом.
И смотрели попугая белого в клетке. И дразнили, слушая бормотанье тети Саши, давно уже надевшей парик.
Наверху в большой зале тягуче-длинный обед. Или еще длиннее он от медлительно важных поющих речей Корнута. Усы тонкие, нафиксатуаренные, рукой выхоленной покручивает. Кольцами, перстнями многоцветными рука сверкает. И еще браслетка-обруч золотой. Медленно и мало ест, но много красного вина вливает в маленькое свое горбатое тело, искусно одетое заграничными мастерами. Под жилетом корсет и много, говорят, еще разных фокусов. Тянет, выматывает из себя слова скромно-хвастливые о великих своих замыслах и свершениях. Молча вся семья Макарова слушает. Сам Макар тихий стал. И мало едят. Но Яша решил поесть всласть.
Вторую бутылку допил Корнут, также важно-нудно о няньке о своей, о Домне Ефремовне принялся рассказывать.
- Все хворает нянька. Выпишу из Москвы профессора.