Уже сидела у стола, рукой подперев голову.
- Зачем в сестры милосердия? Я недавно в газете читал: миллиардера американского и филантропа попросили на Красный Крест пожертвовать. Нет, говорит, ни пенса: я против войны. На школы извольте. И правда. На пушку ли жертвовать, на Красный ли Крест. Красный Крест даже нелепее. В одном поезде едут люди; одни предназначены быть ранеными, а другие их лечить будут. Все равно ведь солдатом ли на войну идти, сапером ли, врачом ли. Злое дело. А всякая гуманность только узаконяет войну, делает ее более возможной. Здесь одно возможно, старый совет: отойди от зла. Но вам не этого, конечно, надо. Вам уйти надо, от себя уйти. Что ж, поезжайте. С войны приедете, вовсе уж никого и ничего любить вам нельзя будет. Если этого хотите... Утешиться можно. Многих тешит бездна, разверзающаяся у ног.
- Да, да! Убийство... Организованное убийство... Это, пожалуй, так... Но и в нашем деле...
- Что наше дело! Если, или вернее, когда история выработает кодекс революционных законов, с того дня революция будет так же противна душам людей, как нынешняя война.
- История выработала уже революционную этику.
- Это какую же? Ту, которую завтра приведется оставить...
- Я говорю про историю русского движения.
- Ну вот и я про ту же этику. Мне кажется, что ее-то и нужно оставить...
Заблестели глаза Зои. Забыла свое горе женское.
- Тем-то и свято русское движение, тем и поставит оно страну наверху горы, что в нас душа поет, что только мы, русские интеллигенты, чувствуем правду... да, да, пусть Божью правду...
- О двух концах эта правда. У меня вот дядя есть...
- Зачем дядя! И у меня тетка есть. Я про Россию. Я про Россию. И этика эта самая... Без нее мы ничто. Понимаете ли вы, Виктор Макарыч, ничто? Меньше, чем какая-нибудь Швейцария. Я Глебу раза два говорила. Глеб смеется, но у Глеба русская душа. А у вас не русская. Не русская. Да и нет у вас души вовсе.
- Это почему?
Смотрел на Зою. Лицо ее было таким, каким он представлял свое лицо часто. Любовно к ней и искренно наклонился.
- А то свое вы и забыли.
- Да, забыла. А, может, и не забыла. Вам-то к чему?
- К тому, что одно это. Одно. И это ваше горе, и то. От одного все это. От одного свойства души. И не привык я в этих делах быть старшим. А вы как бы просите: будь! будь! А потому - прощайте! Нет, не потому: мне в десять надо дома быть. Прощайте. И позвольте к вам зайти когда-нибудь. К вам зайти захочется. Знаю.
Прощался. Улыбка загадочная на чуть знакомом лице. Думал: нужно понять. И забыл, слыша:
- Я с вами по коридору. Задвижка там.
Шли по коридору. Молчали. Вышел на лестницу. Зоя, заперев дверь цепочкой, сказала-прокричала ему, там стоящему:
- Юлии Львовне от вас кланяться? Завтра увижу.
Раньше, чем грохнула дверь, услышал веселый смех. И потом ничего. Спускался по каменной лестнице. Вылез кашляющий швейцар.
На мосту подумал-шептал:
- Странная... Но я ведь сам навязался... Хорошая, должно быть. А Юлия - это не хорошо. Не надо. Подруги, наверно.
За мостом подрядил извозчика.
- Ну, что же. Вот и радость жизни. Радость жизни, радость жизни.
И повторял так. И проехали длинный путь.
Только пришел и лампу засветил, заслышал стук.
- Войдите.
- Это так, но почему вас нет?
- Вот я.
- Сейчас вот вы, а... Часы есть?
- Вот часы. А что?
- Двадцать минут? Двадцать минут. А для нашего брата это не двадцать минут, а, может, год крепости... Нет, что год? Не время только... У нас ведь не только: время - деньги. Ваша эта дуреха в комнату не пускала. По тротуару прохаживаться не больно ладно. Где у вас спят? Мне утром надо.
- Вот.
- За подушку спасибо. А больше не надо. Пальто вот.
К столу подошел Виктор. Сел. Чтоб думать о большом, о своем. Увидел телеграмму. Обрадовался. Будто был он шахтер, заваленный землей, и увидел огонек. Город ли надоел? Люди ли? Безлюдье ли?
В телеграмме было:
«Семен скончался. Приезжай. Необходимо увидеться. Ответь. Брат».
- А, так у вас там...
И Виктор разделся и лег.
Не спалось. Тяжелое дыхание каменным сном спящего Николая. Вспоминался голос нежданной Зои, истеричный и родной как бы голос.
Встал. Полуодетый писал Дорочке письмо.
XXXIII
Журчанье звонкое ранней весны. Дней долгих, не хотящих в ночь отходить, радость поющая, кружащая птицей солнечнокрылой над Волгой.
Упросил Антон в Лазарево себя перевезти. Врач пожал плечами тогда. Сказал Раисе Михайловне:
- Можно. Пожалуй, можно.
Хотел сказать:
- А не все ли равно...
И поняла, И молчала. И ушла потом в моленную. И долго, коленопреклоненная, вглядываясь в лики окладных икон, прислушивалась к шепоту размеренному ангела памяти своей. Будто стоял незримый здесь вот, по левую руку; книгу незримую тяжелую разогнув, читал-шептал. И слушала, и повторяла шепотно:
- Так. Да, так.
И читал-шептал дальше. И шептала, от незримого отворачиваясь, ликам иконным шептала:
- Да... Да... Но за что?
Великомученику Пантелеймону акафист прочитала; тишайшему заступнику пред престолом горним. Читала:
- Радуйся, радуйся...
Но черных врагов, сынов гордыни и непокорства, внезапно в душу запросившихся, не отогнала.
Акафист прочитав длинный, забыла, что взор ее со взорами ликов святых слит, шептала думала:
- За что? За что все? За что от детей скорбь непомерная? И этот, и тот, и... и все... Зинаида вот разве да Константин. Но кто знает?.. На путях детей враг. Врага чует сердце материнское. О тех скорблю. Тех жалею. Видишь? Ты видишь сердце матери. А Яков? Якова душа не принимает. От сына-первенца отвернулась душа. Как чужого его, по дому бродящего, вижу. Ни жалеть, ни любить... Но страшусь ненависти к сыну первенцу. А за что? Что сделал Яков? Отец говорит: примерный сын. Любит. Не могу я. Горе. Горе. Враг ли из сердца вырвал любовь к нему, к первенцу... За зиму с Ирочкой хуже. Бес в Ирине. Бес. Верю, о Господи. И один Ты можешь. Из рабы Твоей Ирины врага изгони. Не попусти... Не попусти надругаться до конца... Раба Антона спаси и помилуй. И помилуй. Неразумие лет младых не зачти... Помилуй, помилуй, коли спасти
не восхощешь, спасти для жизни земной. Раба Виктора направь, Господи, на стезю правую. Не грешна более, нет гнева против него. И прощаю. Прощаю. Как той прощаю, пред Тобою, о Господи, предстоящей. Но направь, направь на стезю. Изыми, Всеблагий, к первенцу из сердца матери злобу. Рабов своих Зинаиду и Константина не попусти...
- Раиса Михайловна! Раиса Михайловна! Где Раиса Михайловна? Где? Наверху, что ли...
Гул голоса испуганного, вихрем по дому несущийся. С колен не поднялась. Вдохновенно пронзила взорами доски икон:
- Спасите его, спасите! Из души его изымите страх греховный. Раба Макара, великомученице Пантелеймоне, в молитвах своих помяни. Рабу Макару верни разум светлый, о, Господи.
Ниц пала. Великомученику тропарь наизусть шептала:
- ...сокруши и демонов немощные дерзости... Того молитвами спаси души наши...
Слыша Макара Яковлевича крик уже близкий, вышла. И из спальной вышла.
- Раиса Михайловна! Раиса Михайловна? Что у вас тут делается? Что?
Да что такое?
- Опять звонок! Опять кто-то ломится. Куда вы всегда пропадаете? Лакеи ничего не понимают. Того гляди, впустят кого-нибудь.
- Да кого же? Ведь, сказано...
- Это черт знает что... Я звонки сниму. Не могу я. Боюсь я. Ни минуты покоя. Сказано: никого...