Выбрать главу

Или, говорит, уехать отсюда нужно. Тогда она перестанет. Она денег ждет. Как отсюда уеду? Нет, ты ее заставь уехать и Нику отдать.

И помимо Вари беленькой и помимо крестников своих хорошеньких в стену уставил глаза круглые, неподвижные.

- Ты мне, Макар? Так ведь я им на канализацию ничего не дал.

VI

Медленное ли умирание, или вихрем несущаяся птица в туманах мира рожденного чувства несказанного? Кто победит? Но борьба ли то? И нужна ли очевидная победа?

На белых коней, о камни разбивающихся, смотрят; друг на друга смотрят, то застыдившись и мгновенно, то юной мудростью и долго. И следят ход тайны великой в душах, по-новому заговоривших с небом и с землею.

- Витя. Да это и не камни совсем. Что ты! Пусть уж эта синька будет морем. Не спорю больше. Но камни...

- Это и не камни вовсе. Это будут старики. Стариковы рожи. Знаешь, такие красные старики-великаны. Головы им отрубили, на берег бросили. Головам жить хочется, а жить недолго. Они воду пьют. Сказка такая.

Затихла Надя, в плетеном кресле сидя у мольберта братниного, в песок поставленного.

- Так-то, девочка моя. Сказки только. Только сказки. Природу все равно лучше, чем она есть, не накрасишь. А что у меня еще плохо выходит, это не беда. И что мой monsieur professeur ругается, это тоже ничего. При тебе он только ругается, а с глазу на глаз, случается, и похвалит. Разные такие французские слова паточные. Так-то, девочка. Старики народ хороший, только всего себя им отдавать не дело. А то всякий учитель чистописания сделает из тебя учителя чистописания. У нас вот Иван Стаканыч был... Опять эта Жолишка на горизонте... Брысь!

Муштаблем[6] по камню застучал, погрозил. Улыбнулась Надя тихой улыбкою. А madame Jolie сторонкой прошла. Давно уже измученная старушка приучается к невозможному, и письма ее к madame Rayce Michalovna тревожны. Но в меру привыкла к Наде, полюбила; и с черновика переписывая, самые страшные свои опасения не пишет.

- Ну, а как же, Витя, Рим?

- А так же, девочка. Мы с тобой туда весной, если тебе позволят. А не позволят, куда хочешь поедем. Я теперь богач. Мне что...

Говорил, на сестру, на полюбленную душу не глядя, то бия, то лаская кистью холст на этюднике.

- Витя! Опять ты про те деньги; опять - богач. К чему все шутишь? Ведь она так недавно умерла.

- Бабушки для того и живут. А ты не мешай. Так, про что-нибудь веселое болтай. Этюд испортим.

- Нет, правда, Витя. Ты какой-то жестокий. И тогда, давно: по двадцати тысяч получим; будто смерти ее ожидал.

- Говорю - не мешай. Ну вот! Теперь спорить надо. А этюд-то как же? Ведь скоро закат. Ну, ничего, ничего, девочка.

И левую руку с палитрой далеко отстранив, на песок сел у ног сестры, правую руку на колени ей положил. В глаза полюбленные ласково заглянул. В окошки вечности своей. И увидав свою вечность, опять испугался. Опять. И молчащий поднялся; к мольберту стал, и долго вглядывался в сказку вечного камня в красную.

И молчали, различными чувствами боримые.

- Витя. Пора.

- Сейчас. Сейчас. Одну минутку. Да. Пора.

Шли веселые. И были веселы их слова. Madame Jolie на крытой веранде сидит. Видят. Мимо.

- Я к тебе, Витя. Наверх. Там чай пить будем.

- Ко мне, Надя!

Смелые, мимо мертвых вещей, мимо мертвых людей идут, юностью своею и правдой юною живые. И вот в клетке подъемной, в клетке стеклянной. По две жизни было у них. Всегда теперь. И в предчувствии, и в предмыслии тайн вечерних мансардных затихли оба, туда вздымаемые. А Надины страхи были и прежние страхи.

В мансардной комнатке, в милой, сидели испуганные криками проснувшихся где-то птиц; проснувшихся где-то и сюда прилетевших, земное повидать, несовершенное устроить.

- Надя, Надя.

- Что, Витя?

- Жить мне хочется, Надя.

Взглянула осужденная в лицо милое, в лицо жизнью живущее. Испуганно взглянула. Он-то чего хочет?

И взглянув, не отвела глаз, впилась, ждала. И заставила брата и раз, и еще раз заглянуть в колодец скорби и вот утопить в нем веселье юное, неразумное. И тогда лишь сказала:

- И мне пожить хочется.

Сказала, как заплакала тысячами очей невидимых. И часто у ног ее бывший, у ног ее опять. И здоровую грудь свою нажимает на угол дивана, на деревянный, и силится призвать сюда ее, ее, губы ее, чтоб пить с них болезнь смертную.

- Надя. Надя. Я люблю тебя. Одну тебя люблю.

- Витя. Где ты?

- Здесь я. Здесь.

- Нет, ты далеко. Ты там, ты там. Там, где вечная моя душа. И твоя душа с моей душой.

- Надя!

- Не Надя, а слушай: я скоро умру, Витя...

И умерло Витино тело там, на ковре цветущем. И рука на живой еще руке застыла, мертвая. И хотел, чтобы все было, но не эти слова, не эта правда. А дьявол и тут тешил его:

«Ты уж совсем большой. Ты уж старый, Виктор!»

- Витя, я завещание хочу. Не нужно, знаю. Нелепо. Пусть. Я хочу. Зиночка там еще, в крепости. Так нужно. Пусть знают. В завещании напишу о Зиночке... Ну, и об Ирочке... И обо всем. Так нельзя. Мучают они их... Я напишу в завещании: звери вы...

- Надя! Надя! Милая. Ведь это не ты.

- Это я, потому что трудно мне дышать. Потому что я скоро умру, Витя.

И тогда рыдали они, будто рыдал один. И больное тело очнулось ранее здорового.

- Витя, милый... Поедем в Рим. Поедем завтра. Ты же хочешь. Тебе же нужно. Поедем.

- Надя, милая,.. Ну, так... Ну, так... Для моей мазни везде место найдется... Надя моя. Надя моя, развеселись.

И у ног рыдающей забился своими рыданиями, снова объявившимися. А дьявол снов недремлющий, красный по полу кривлялся. И говорил Виктор:

- Святыня моя. Святыня моя.

Но не пропадал дьявол. Лишь знамением враждебным опаленный притих на ковре, тут, близко, и рожу красную свою чем-то белым наскоро замазал.

На диванчике маленьком сидела, привычными очами души грядущий день следила. И говорила слова. И уши ее тех слов не слышали, и мысли ее о рождении тех слов не знали. Потому что прилетали те слова прямо из глубины ее души, забвенно почуявшей близость вечной правды. Трепетал брат ее, Виктор. И душою трепетал, и телом. И слушая слова молитвенно-любовные, забвенно постигал тайны дна, очей-колодцев жутко близких. Тайны хрустального дна. И словами-птицами молитвенно-любовными отвечал. Говорили для мгновений лишь. Говорили в забвение. И без страха почуяла Надя силу ласк новых, грехи земли испепеляющих стремлением создать совершенство.

VII

Хорошо в комнатке мезонинной, у маленького окошка. Ветка зимняя из садика протянулась, снег ватный с подоконника сбрасывает, ветерком движимая.

И тихо. И она, Дорочка любимая, хорошие слова говорит. Хорошо Антону в Дорочкиной комнатке Горюновского дома под сенью колокольни белой Егория. Заговорятся или, замечтавшись, замолчат надолго - ударит колокол внезапный, то вечерний, то дневной. И друг на друга взглянут и улыбнутся, Только, разве в Лазареве короткие недели летней жизни так же хороши, как часы, летящие здесь.

Читают вслух. Любимое есть у них общее и нелюбимое. Часто приходит Антон. Подолгу здесь. Так часто, что Раиса Михайловна не раз:

- Опять там был?

- А. что ж, что там?

- А то ж. Хорошему там тебя учат, коли оттуда приходишь - матери дерзишь. А то уж совсем туда переселись.

И стал обманывать. И еще ласковее пели птички-минутки в бабушкином домике. И ближе, милее тетя Дорочка. Родная она, тетя; легко ей слова любви юной говорятся; легко руку ее в руку взять; здороваясь, прощаясь, легко в губы поцеловать. Но и чужая она, по-хорошему чужая: на родню на всю не похожа, на чопорных, на смешных, нелюбимых тех.

Месяц за месяцем. Куда-то в новое вошли. Реже читали, реже в Сережину комнатку сбегали.

- Дорочка, милая...

- Что, мой мальчик?

вернуться

6

Подпорка для руки, используемая художником при работе.