И какой бес в неё вселился? Всегда такая сдержанная…
«Вот я клоун, — думаю, переживая за свою репутацию. — В Средние века такой позор только кровью смывали».
Я закрываю глаза и вижу Христаради в плаще гвардейца; на нём шляпа со страусиным пером, а вместо шпаги у него живые устрицы, которых он швыряет в меня и норовит попасть в рот. «Не на того напал», — ухмыльнусь я холодно, и ни один мускул не дрогнет на моём мужественном непокрытом челе!
Я железной хваткой беру его за горло, поднимаю: «Ещё никто, слышишь, никто не смел называть меня культурной ПРОСЛОЙКОЙ!» — и небрежно бросаю его в озеро Байкал, как бросают в помойку одноразовый пакет с мусором.
— Тишина в классе! Тихо! — говорит Цецилия Артуровна. — Успокоились! Косточкин, нам всё ясно. Твоя Бабака — мало того что собака обыкновенная, она ещё и дурно воспитана. Стыдись, Косточкин! — говорит Цецилия Артуровна.
И я стыжусь. Я подхожу к кафедре, снимаю с неё Бабаку и стыжусь. Опускаю Бабаку на пол, поворачиваюсь к классу лицом и стыжусь. Иду к двери, не смея смотреть в глаза друзей и врагов, и стыжусь. Стыжусь изо всех сил, стыжусь, как последний раз в жизни, стыжусь, потому что отныне жизнь моя — копейка, и я подумываю, не сменить ли мне школу. Нет, лучше разменять квартиру и навсегда уехать в соседний район. Или эмигрировать по политическим причинам в Париж. В Париже я стану клошаром, буду петь под гитару, носить перчатки без пальцев и ночевать под мостом.
— Итак, тема сегодняшнего урока — «Пресноводная флора и фауна озера Байкал», — слышу я за спиной картавый голос Цецилии Артуровны. Странно, никогда раньше не замечал, что биологичка картавит.
Я оборачиваюсь и вижу за кафедрой стоящую на задних лапах Бабаку.
— Костя, займи своё место, — педагогично картавит Бабака. — Цецилия Артуровна, вы тоже присаживайтесь — в ногах правды нет. Открываем тетради, ребята, записываем…
Цецилия Артуровна как подстреленная падает на пол. Она у нас вся на нервах.
Глава 4
Имя существенное
Папа говорит:
— Надо нашей Бабаке придумать имя, такое… существенное. Всё-таки она в узких кругах персона широко известная. Паблисити — то, сё. Без имени ей несолидно. Всё равно что матросу без тельняшки или коту без усов.
А мама в переднике ему:
— Нормальное среднерусское имя — Бабака. Броское, звучное, три слога. Ты вслушайся только: Ба-ба-ка! Это же мелодия, это же поэзия! Нет, я решительно против.
Папа откладывает в сторону долото:
— Ты, Катя, не горячись. Я ведь дело предлагаю. Бабака вырастет — нам ещё за это спасибо скажет. Ты как считаешь, сын?
Мой папа — либерал до мозга костей. Уж если затеял что, непременно устроит на кухне референдум. Присосётся, как клещ, и всё выведывает, выведывает, что о нём думает электорат. То есть мы с мамой.
— Можно я воздержусь? — на всякий случай говорю я.
Человек я решительный, но осторожный. Всякие конфликты, включая семейные, — не мой конёк.
Папа берёт в руки стамеску:
— Подытожим: один — за, один — против, один — воздержался. Нам нужен кворум. Бабака?
— Я за любой кипиш, кроме голодовки, — говорит Бабака и вгрызается в миниатюрную баранью кость на полтора килограмма.
— Вам одной моей искалеченной судьбы мало? — уперев руки в боки, говорит мама. — Была в девушках Екатериной Алексеевной Великой, подавала надежды! Меня, можно сказать, из-за одного только имени взяли в артистки! Я ж могла б на больших и малых сценах блистать! Меня ж сам Табаков в МХТ имени Чехова звал!
— Это когда это? — настораживается папа, бросая стамеску в распахнутое окно.
— Это тогда это! А сейчас я кто? Катька Косточкина — Дездемона барнаульская!
— Уж получше, чем твоя подружка, — обижается папа, — Сюртукова-Балалайкина. Дворянский род Косточкиных, чтобы ты знала, уходит корнями в седую древность.
Мама снимает передник:
— С меня хватит — ухожу я от вас!
— КУДА?! — в три голоса кричим мы.
— В бар! В кино! К Сюртуковой-Балалайкиной! В магазин! Куда угодно!
— Купи хлеба по дороге. — Папа берёт в руки рубанок. — И парочку килограммов гвоздей. — Руки у него мужественные, как у потомственного хлебороба.
— Екатерина Алексеевна, вы бы прилегли, отдохнули, — предлагает Бабака с коврика.
— Охолони[3], мама! — Я бросаюсь матери наперерез.
Пока она отпирает дверь, я живо представляю себя в мышиной шапочке и синем драповом пальто с чужого плеча. Неприкаянный, я слоняюсь по пустынному двору детского дома-интерната. Надо мною в пасмурном небе кружатся вороны, а издалече несётся: «…когда ласкали вы детей свои-их, я есть проси-ил, я замерза-ал…»