Выбрать главу

Поэтому он не хочет влиять на убеждения людей прежде всего потому, что сделалось бы много шума… а он любит спокойствие и тихие закаты.

Если бы Розанов и хотел иметь какое-то влияние, то «психологическое»:

Вот этой ввинченности мысли в душу человеческую, — и рассыпчатости, разрыхленности их собственной души (т. е. у читателя). На «образ мыслей» я нисколько не хотел бы влиять; «на убеждения» — даже «и не подумаю». Тут мое глубокое «все равно».

Я сам «убеждения» менял как перчатки (Там же).

Розанов не только не чувствует себя виноватым, говоря о своей полной житейской безответственности, но и, наоборот, вменяет это себе в заслугу, и действительно, его мужество состоит не в деятельной ответственности или последовательности мысли, а как раз в доведении до последних границ свободных вибраций своей мысли. Он знает, что его миссия — смотреть, а не действовать, эта убежденность дает ему единственную в своем роде свободу и остроту зрения.

«Я не враждебен нравственности, а просто „не приходит на ум“. Или отлипается, когда (под чьим-нибудь требованием) ставлю темою» («Опавшие листья», т. 1). И его восторг перед добродетелью, перед нравственной красотой — это всегда восторг перед добродетелью непреднамеренной, перед теми достоинствами и поступками человека, которые не достигнуты усилием воли, а «от Бога».

Я еще не такой подлец, чтобы думать о морали. Миллион лет прошло, пока моя душа выпущена была погулять на белый свет: и вдруг бы я ей сказал: ты, душенька, не забывайся и гуляй «по морали».

Нет, я ей скажу: гуляй, душенька, гуляй, славненькая, гуляй, добренькая, гуляй как сама знаешь. А к вечеру пойдешь к Богу.

Ибо жизнь моя есть день мой, и он именно мой день, а не Сократа или Спинозы («Уединенное»).

Однако и Розанов способен горько упрекать себя в некоторых поступках, умеет по-настоящему страдать от чувства вины. Но речь всегда идет не о нарушении принципов, а о причинении вреда, страданий человеку.

Нет, не против церкви и не против Бога мой грех, — не радуйтесь, попики.

Грех мой против человека.

И не о «морали» я тоскую. Все это пустяки. Мне не 12 лет. А не было ли от меня боли («Опавшие листья», т. 1).

Глубокое отвращение Розанова ко всякого рода пуританству — это не только желание сбросить с себя тяжкие оковы, которых он на себя, впрочем, никогда не налагал. Даже перед женой, которую боготворил, он не раз провинился, и из брачных уз, так чтимых им, умел порой выскользнуть. Розанов всегда жил по велению сердца или чувства, никогда по «принципам», они всегда казались ему чем-то подозрительным, абстрактным, врагом жизни.

Если Мориака не покидает мысль о грязи в себе и в каждом человеке, если он не раз возвращается к тому, что никакое наше творчество не может быть чистым, потому что корни наши в грязи, что пристальный анализ не оставляет в человеке ни одного чистого чувства, то Розанов с подозрением и неохотой смотрит на любую «чистоту», к которой приходят не через «жар сердца», а через сознательное самоограничение, нарушение нашей связи с тем, что Мориак называет грязью, а Розанов — землей, землей, без которой не растет «древо жизни». Всматриваясь в историю человечества, Розанов видит, насколько каждый поступок сопряжен с компромиссом, с органичным, а не теоретическим отношением к миру, насколько пуританство стерилизует и рвет нить, связывающую нас с жизнью.

Дело в том, что таланты наши как-то связаны с пороками, а добродетели — с бесцветностью[284] («Уединенное»).

В 99 из 100 случаев «добродетель» есть просто: «Я не хочу», «Мне не хочется», «Мне мало хочется»… «Добродетельная биография» или «эпоха добрых нравов» (в истории) есть просто личность добровольно «безличная» и время довольно «безвременное». Всем «очень мало хотелось». Merci («Уединенное»).

Розанов, с таким презрением отзывающийся о нравственности, имея в виду чисто внешнее соблюдение правил жизни, требует от нас одного: верности, дружбы и любви, а впрочем, считает он, мы можем не исполнять никаких заповедей — и тот же Розанов, как никто другой, умеет отметить добродетель, нравственность, идущую от внутреннего преображения. Говоря о духовных достоинствах своей жены, он пишет: «Прекрасный человек, — и именно в смысле вот этом: „добрый“, „благодатный“[285], — есть лучшее на земле. И поистине мир создан, чтобы увидеть его» («Опавшие листья», т. 1).

Прекраснейшие страницы его книг, где стиль становится самым тонким и искусным, — это описания небольших поступков и порывов жены или детей, через которые ему открывается чистота и благородство их души.

вернуться

284

У Чапского: «с бесплодностью (бесцветностью)».

вернуться

285

У Чапского: «добродетельный (блаженный)».