Выбрать главу

Сколько художников натужно стремятся к оригинальности, и как же эта искусственная оригинальность раздражает и все портит. Ремизов много — особенно в молодости — страдал от своей непохожести, старался быть как можно менее заметным, быть как все, но был другим, и всю жизнь искал действительно верные слова для этой инаковости переживаний. Я не забуду, как однажды, слушая мою французскую статью о нем, он поймал меня на нескольких банальных газетных формулировках о Советском Союзе или тоталитаризме. И даже руками замахал: «Не используйте вы эти выражения, из них уже песок сыплется». Самим стилем жизни, каждой репликой, не только в текстах, Ремизов являл протест против одеревеневшей речи, поэтому неудивительно, что этот архирусский мастер слова возглавил список вредных и запрещенных формалистов, составленный Ждановым.

С ним ушла целая эпоха, ведь этот старец семидесяти с лишним лет еще дружил с Розановым и Блоком. Последняя книга Ремизова, «Круг счастья», изданная в 1957 году группкой его парижских друзей, — это четыре легенды о царе Соломоне. Уже предисловие обнаруживает странность этой литературы:

…мои четыре повести идут от векового голоса русской земли: русская сказка, русская повесть и две легенды о построении Храма. Повесть (Царь Соломон и красный царь Пор) я, — и без этого не могу, — «модернизировал»; легенду о «летучем верблюде» перенес в средние века, а апокриф о Китоврасе, «амплификацируя» и «интерполируя», нарядил в византийское одеяние. Все элементы повестей народные, я их, как камушки, подобрал и насадил на золотой оклад к образу царя Соломона. Мои догадки и мое слово, в этом все мое искусство[320].

Не зря Ремизов называет себя «вербалятором». Его огромный языковой, исторический багаж, знание древних источников российской и русской традиции, мифов, легенд, русских сказок, течений и связей с Западом через Польшу и Белоруссию, с Индией, даже с Китаем, Персией через Византию или опять же Запад, — все это служит особому словотворчеству, в котором писатель плавит мир прошлого со словами современности и вновь придуманными им самим даже путем заимствования в русский устной французской речи, лишь бы были выразительными и звучными. Это словесное барокко, сочетание полной свободы и тонкого знания языка можно сравнить, наверное, с Одиберти[321] по масштабу эрудиции и словотворчества.

Исходной точкой произведений Ремизова всегда становится слово, ритм предложения, освобожденный от мертвого балласта, почти что рисунок фразы. Иллюстрации самого Ремизова к некоторым его книгам, альбомы рисунков, которых, говорят, он сделал больше двух тысяч, сама каллиграфия его, стилизованные под семнадцатый век буквы — все это составляет единое неразрывное целое с его словом. Книги Ремизова в основном издавались как бы на правах рукописи. «Гутенберг железным языком облизал всю литературу, и из нее исчезла интимность рукописи»[322], — писал Розанов и радовался бы сегодня, что эту интимность в литературе возродил его друг Ремизов, причем именно тогда, когда в России обязательно было писать «wsiem, wsiem, wsiem».

Ждите поэта великого, если

Нету великих в помине[323].

Глядя на его голову мудреца с большим склоненным лбом, гнома, ребенка или карлика, я всегда заново открывал для себя, что Россия граничит с Китаем. Его странные коллажи или абстрактная живопись, которой он, как драгоценной китайской тканью, обклеил свои бедные стены в голодное время оккупации, разные странные кубики, золоченые шишки, рыбьи кости и корни, свисающие с потолка посреди комнаты, стеллажи, сделанные из старых ящиков, заполненные книгами и рукописями, местоположение каждой из которых слепой Ремизов знал в точности, рассказы, фантастика, которую этот сын Гоголя и Достоевского перекомпоновывал, сочетая между собой нормандские, шотландские, персидские или русские легенды, — все это создавало в Париже, на тихой улице Буало, с самом непримечательном шестнадцатом округе, остров волшебства. Не только волшебства, но и доброты. Ремизов никогда не смог бы оставить после себя столько, если бы не его русские друзья. Разные люди, в основном старые, в основном женщины, все если не на грани нищеты, то, во всяком случае, бедные, находили в себе силы и великодушие, чтобы собирать деньги не только на обеспечение писателю условий для работы, но еще и на издание его книг в нескольких сотнях экземпляров. Далеко нам до Франсуазы Саган и до бесчисленных лауреатов бесчисленных премий, о которых трубят все газеты.

вернуться

320

Курсив и разрядка Чапского.

вернуться

321

Жак Одиберти (1889–1965) — французский писатель, журналист.

вернуться

322

«Как будто этот проклятый Гутенберг облизал своим медным языком всех писателей, и они все обездушелись „в печати“, потеряли лицо, характер» («Уединенное»).

вернуться

323

Норвид К. Ц. «Песнь Тиртея». Пер. И. Бродского.