Выбрать главу

23. О Павле Гостовце[385]

Manche liegen immer mit schweren Gliedern

Bei den Wurzeln des verworrenen Lebens

Andern sind die Stühle gerichtet

Bei den Sibyllen, den Königinnen

«Близ цариц-сивилл»

Эти строки я даже не пытаюсь переводить. Что останется от их магии? — Ничего. Я попробую только пересказать содержание стихотворения Гофмансталя, строфа которого кажется мне как будто написанной для Гостовца и о нем.

Одни умирают, — пишет поэт, — там, где ворочаются тяжелые весла судов, другие живут у кормила, зная птичий полет и звездные страны. Одни всегда у корней темной, смутной жизни, другие живут в сени цариц-сивилл. Но на легких счастливцев падает тень, тень тех, кого душит стихия жизни, и легкие и тяжелые связаны между собой, как воздух и земля. Поэт, живущий с сивиллами, дальше говорит так:

Ganz vergessener Völker Müdigkeiten Kann ich nicht abtun von meinen Lidern Noch weghalten von der erschrockenen Seele Stummes Niederfallen ferner Sterne

Усталость забытых народов не может стереть он из виду, и душа его, ужасаясь, не может забыть немого падения далеких звезд. И все судьбы, вросшие, вошедшие в его судьбу, — больше, чем тонкий огонек его жизни и его узкая лира.

Я не знаю никого, кто больше, чем автор «Эссе для Кассандры», подходил бы для жизни с сивиллами и лучше знал бы птичий полет и звездные страны, но именно на него падает тень тех, кому суждены тяжелые весла среди шторма жизни, и никто сильнее, чем он, не чувствует сегодня «усталость всеми забытых народов».

Гофмансталь пишет, что в любой «высокой мысли» заложено чудо общности, единства сегодняшнего дня с прошлым, жизнь мертвых в нас, и что только благодаря этому текучесть времени наполнена содержанием, и мы не ощущаем ее как череду разорванных и без толку повторяющихся тактов. Вечное — это сегодняшнее, и оно наполнено смыслом.

Когда Гостовец пишет о Пелопоннесской войне или о попытке отделения Митилены от Афин, о приговоренных к смертной казни прибывших послов и всех митиленцев, способных носить оружие, о продаже их детей и женщин на рынке рабов, уже и впрямь не знаешь, об афинских преступлениях тут речь или, может быть, о подобных преступлениях, пережитых нами только что. Читая Гостовца, теряешь границу между вчера и сегодня, — все происходит сейчас.

* * *

«Мне никогда не понять, где проходит демаркационная линия между прозой и поэзией»[386], — пишет в дневнике молодой Толстой.

Гостовец, говоря в предисловии о магии поэтического слова, об этой способности создавать формулы, оставляющие неизгладимые следы на минувших часах, добавляет, что «все это, однако, имеет значение только в поэзии», потому что достоинство прозы — это ясность мысли, упорядочивающей хаос явлений. Прикрываясь Толстым, должен признаться, что и я еще хуже, чем когда-либо, понимаю, где проходит граница между поэзией и прозой. Неужели Гостовец, который, кажется, понимает все, не осознает, что его «бумагомарательство», как он презрительно называет свой писательский труд, тоже, пусть и не в первую очередь, является поэзией? На первый взгляд, простые слова, всегда неожиданно подобранные и составленные вместе, метафоры, удивляющие не изысканностью, а как раз повседневностью, никогда не затемняющие смысл текста, многочисленные удачные перенесения заимствований в польский язык, бриллианты цитат из девяти языков, дыхание фразы, плавное и экономное одновременно, — кажется, этот автор всегда узнаваем и среди сотни разных текстов, — сама форма мысли, округлая и полная, — это волшебный сплав. Поэзия и музыка, гораздо реже — живопись доставляют такие переживания, не поддающиеся рациональной оценке, потому что они другого уровня.

Может быть, я один воспринимаю прозу Гостовца поэтически. Однако допускаю, что каждый внимательный читатель пережил этот поэтический шок хотя бы на нескольких страницах его прозы, шок, оставляющий след не только на минувших часах, но и на всей жизни. Некоторые места в «Путешествии в Германию», которое не вошло в этот сборник эссе, такие как ночной разговор со скрипачом среди заснеженных руин немецкого города или описание лагерей, где выгнанные из своих деревень и городов украинцы, евреи, поляки, лежа в бараках под рваными одеялами, мечтают о шуме родных рек, относятся к поэтической прозе Гостовца, — а в «Эссе для Кассандры» почти вся проза такого уровня, — поэтической прозе, которая, быть может, останется величайшим свидетельством нашего времени в польской литературе.

Кто из людей моего поколения в самые мрачные годы мог дышать воздухом «высоких пустошей Парнаса», осознавая, чтó те времена всем нам принесли? На «Эссе для Кассандры», где есть и улыбка, и даже добрая шутка, падает тень, о которой говорил Гофмансталь, потому что Гостовец никогда не был отстраненным от мира литературным гурманом, эстетом или эрудитом, отсюда эта тщательно скрытая грусть внешне спокойной книги. Она способна для многих стать «тростью ангела» из Апокалипсиса, определяющей меру вещей, стать мерой литературы.

вернуться

385

Псевдоним Ежи Стемповского (1893–1969), польского публициста и литературного критика.

вернуться

386

«Где границы между прозой и поэзией, я никогда не пойму».