Выбрать главу

Дни шли за днями, и уже около Жулкви мой улан сбежал из взвода — не он один. Стоило ли удивляться — он жил в другом мире, на другой планете, то, что будоражило все наше существо, было делом совершенно чуждым его реальности. Что я знаю о портном Соломоне? Чем он платил за свою отдельность, за эту свободу по отношению к нам, какой сильной привязанностью, каким смертельным страхом за своих родных, о котором и не думал нам говорить: и не знаю, что с ним сталось, когда он вернулся в Краков на вечные муки, вечное варварство и на верную смерть свою и своих близких.

* * *

К чему это воспоминание? Что общего может быть у Хаупта с портным Соломоном? Хаупт, польский офицер из моторизованной кавалерийской бригады, через гренадерскую службу во Франции попал в Шотландию, в дивизию Мачека, воевал в Польше, во Франции, а теперь живет в Штатах. Ни среда, ни раса, ни мировоззрение их не объединяют, причем позиция Хаупта, с такой обостренной и болезненной чувствительностью, находится на противоположном полюсе от каменной и «отчужденной» позиции Соломона. Но Хаупт в глубинном слое, в материи переживания показался мне таким же отдельным и по-своему высокомерным сегодня среди нас, как Соломон в нашем взводе. Я почувствовал в нем ту же дистанцию. Кто из нас на нее способен? У Хаупта эта дистанция даже самым пустячным впечатлениям придает такую перспективу, словно они уже расставлены по местам в своей окончательной, непоколебимой иерархии значимости, во «времени, остановившемся на полушаге».

Стефка, которая, сидя на подоконнике, прикрывает колени короткой юбкой, Стефка-утопленница с распухшими губами и руками, испещренными водной проказой, и мертвая скифская царица в золотой диадеме, беззубый камчадал, заброшенный отливом войны в родной город автора, или похотливый олень во время гона размером с большого теленка, запах прелых листьев в лесу или журчание воды из сломанного крана в парижской мансарде, «как плеск фонтанов в персидских садах, стеклянный и тонкий». Сколько образов, сколько недосказанных откровений, прошептанных между строк. Или глава о дожде, где все малые, большие, а может быть, и огромные для самого Хаупта события одного дня стерлись, и остался только дождь, «значит, как будто все неважно?». «Зеленый, серебряный, отскакивающий, как ртуть» дождь или приезд весны «в покачивании рессор и в такт извозчичьим лошадям», и букет фиалок, «темно-фиолетовых, стыдливых, вертящих лепестками в своем тесном букетике» на груди весны. Сколько едва набросанных, но уже живущих, навсегда незабвенных существ: украинец из Львова с ввалившимися от голода щеками, мечтающий об уничтожении миллиона поляков, еврей в шубе на атласной подкладке, часами терпеливо ждущий, пока закончится последний танец бала и помещик примет его, помещик, который давно у него в кармане; наконец, бретонка на квартире французских военных, плачущая «девочка с ножками на месяцах».

Одна из последних глав, «Рыцарь из морской пены», кажется мне более значимой, чем другие — подведение итогов жизни, последние вопросы «посла иных иллюзий», у которого высыхают на лице слезы от ветра на берегу океана.

«Нетрудно впасть в мегаломанию, если подумать, что она (волна) прошла пол-океана под солнцем и звездами, носила на себе левиафанов и саргассовы моря, притягивала молнии и вздымалась валами, чтобы наконец, с величайшим смирением, добродетельным смирением, лечь и умереть — у чьих же? — у моих ног… Так вот к чему мы пришли? Вот где в хрупкой пене явлена нам ничтожность и бренность всего?.. только чужая вода, непонятная и равнодушная, неистово бьется и пожирает землю — последнее, что осталось у меня под ногами».