Выбрать главу

Но разве могли мы выиграть эту войну, если бы не сонмы таких поляков, как Сапега, как Кшечунович, начитавшихся Сенкевича, оптимистов вопреки всему и вся, для которых эта война была продолжением «Огнем и мечом». В книжечке Кшечуновича нет ни слова о революции в России. Автор только упоминает о «дичи», дичи с Востока. Для поляков это не новость, чем же еще занимались Скшетуские, Вишневецкие, Володыевские, как не били дичь с Востока. Легионеры, молодежь, слепо верящая Пилсудскому, молодежь радикальная, революционная, была в армии меньшинством, а сам Пилсудский для многих блестяще подготовленных польских военных казался опасным леваком, чуть ли не тайным союзником Ленина.

А ведь эта дичь с Востока управлялась и направлялась на Польшу самыми выдающимися людьми того времени, которые не только сражались за революцию, но и создавали новую концепцию революционной борьбы, новую технику завоевания мира, где Польша была лишь второстепенной преградой, которую следовало разрушить с помощью польских рабочих и крестьян, чтобы захватить мир. (Тут стратеги революции просчитались.)

Корчма в Белой

Сам я в 1920 году попал в 1-й уланский полк — совсем рядом с автором воспоминаний — совершенно иными путями, нежели его герой. У меня за плечами была учеба в Петербурге, пережитые там две революции, затем короткий период в 1-м полку креховецких улан, который я оставил, два возвращения в Петербург голода и террора уже после большевистской революции.

Сенкевича читал нам в детстве отец, но молодость моя питалась не Сенкевичем, а Толстым, его христианским пацифизмом и радикальным, принципиальным антимилитаризмом.

Польский патриотизм, польская любовь к «сабельке»— все это казалось мне олеографическим, порой трогательным, но провинциальным, этому не было места на общечеловеческой ступени головокружительных мечтаний о новом мире, всемирном братстве и равенстве, не только Толстого, но и всей известной мне русской литературы и революционных течений, лозунгов обеих революций — «wsiem, wsiem, wsiem». Революционный призыв первого председателя Совета рабочих и солдат Церетели брататься на всех фронтах «через груды трупов» я долго носил в сердце.

В последний раз я возвращался в Россию уже свободным от наваждения толстовских теорий, чем тоже обязан русским — прежде всего Мережковскому, которого я навестил в Петрограде в его ледяной квартире на Сергиевской. Это он отправил меня к Достоевскому, Ницше, Розанову и внушил мне чувство смысла истории.

Новое открытие Польши, пережитое после возвращения, не захлестнуло бы меня с такой силой, если бы не прочитанные одновременно письма Бжозовского. Благодаря этому откровению в 1919 году я увидел совершенно иное польское направление, в котором не только нашел все, чем увлекала меня русская литература, но, более того, то, что показалось мне моей собственной, доселе не осознанной формой мысли, не по-сенкевичевски поланецкой, не по-сенкевичевски завороженной славным прошлым, но мысли суровой, даже жестокой, вросшей корнями в сегодняшний польский день, в сегодняшние проблемы и в день завтрашний. «Один среди людей», «Легенда Молодой Польши», но также и тогда же «Расклюет нас воронье», «Освобождение», «Свадьба», а потом, позже и выше, Мицкевич и Норвид — вот мои (очень запоздалые) открытия благодаря Бжозовскому. Все это было у него на фоне политических и общественных направлений мысли, питавших Францию, Италию, Россию, Англию, но меньше всего — Польшу. Сорель, Бергсон и Ньюман, не говоря уже о русских, которых я читал до того, как открыл Бжозовского. Польша перестала быть для меня островом, затерянным во времени, живущим воспоминаниями и легендами.

И какой же убедительной в перспективе этих горизонтов оказалась мысль Бжозовского, так враждебно настроенная по отношению к «Поланецким» и «Без догмата».

Однако этому решающему чтению предшествовало небольшое событие. Когда я в последний раз возвращался из России в начале 1919 года, то пересекал границу Поль-ши, проходившую тогда между Белостоком и Белой Подляской (Польшу от России отделял оккупированный немцами Ober-Ost, через который революционная Германия вывозила свои войска из Украины). В Белой я зашел в первую попавшуюся корчму. В той корчме была вся Польша: национал-демократическая и еврейская, полицейская и крестьянская; все в ней шумели, спорили, ругали всех и вся, особенно правительство, безо всякого страха. Эта корчма, гудящая от разговоров, смеха, водки, перепалок после моего путешествия в Петербург, а затем с поддельным паспортом через Жлобин и Пинск в Польшу из страны страха и молчания, молчания везде: на улицах, в столовых, в трамваях — эта корчма стала для меня одним из главных кристаллизующих потрясений в жизни.