Выбрать главу
Я редко готов признаться В одной из важнейших истин…

Этим стихотворением Каспровича можно было бы так же выразить и отношение Стемповского к «дорогому слову Отчизна».

Я помню мою первую послевоенную встречу со Стемповским в Швейцарии на рубеже 1945–1946 годов и вто-рую, в отеле Ламбер в Париже. Я не смог бы повторить ничего, что он мне тогда говорил. Осталось лишь одно твердое и незабываемое воспоминание: как глубоко его ранило поражение Польши. Как раз в тот период он написал свой шедевр: «Дневник путешествия в Австрию и Германию».

Стемповский писал: «Словацкий слышал, как „ручьи стараются струиться тише[430]“, и через всю свою жизнь в эмиграции пронес память о берегах Иквы („дыхание ее вод едва слышно среди шелеста камышей“)». Только слепой не увидит в этих прекраснейших страницах признание в тоске по его, Стемповского, родине, по Речи Посполитой. Что такое весь этот текст, как не признание в любви к утраченной великой многонациональной родине?

Я живо помню еще одну из наших последних встреч в Швейцарии, в Берне, у его самых близких друзей, в доме, ставшем для него родным. Хозяйка, пианистка, в моем присутствии начала играть Большую Фантазию op. 49[431] Шопена. Ежи долго слушал и вдруг вскочил со слезами на глазах: «Слушай, слушай, как она чувствует этот ритм… польский ритм».

В Ежи были, возможно, больше, чем в ком-либо из близких мне людей, целые обширные пласты умолчаний и стыдливостей.

Быть собой, быть собой — this above all — цитируя Полония — можно, кажется, только в какой-то конкретной или идеальной связи со своей рекой, с пейзажем своей отчизны, родной или приемной… что станет с миллионами душ, изгнанных из своих вотчин империями или обменянных, как гнедой на буланого, в варварских обменах населением? Они будут стремиться назад туда, откуда они родом, или перестанут быть собой.

Следует ли вычеркнуть этого космополита родом из Украины из образцов польской интеллигенции?

Разве заточить поляков в мире утилитарного национализма не значит обречь нас на то, чтобы мы перестали быть собой? Для этого придется не только «стереть резинкой» пару последних исторических фактов, но и перечеркнуть всю нашу традицию Речи Посполитой Двух Народов, чистейшим выразителем которой был Ежи Стемповский.

Или это еще одна требующая ответа провокация, на этот раз не Сталиньского, а Милоша?

* * *

Среди записей Симоны Вейль в «Pesanteur et grâce»[432] есть одна коротенькая, к которой я каждый раз возвращаюсь с одним и тем же чувством удивления: «Не забывать, что в определенные моменты моих головных болей, когда кризис усиливался, я страстно желала причинить боль кому-нибудь другому, ударив его в лоб, в то же самое место».

1972

31. Станислав Винценц

«А кто оторвался от совести истории, тот дичает на своем далеком острове…»[433]

С того момента, как пришла весть о смерти Станислава Винценца, эта фраза засела у меня в голове и не выходит; потому что если мы еще не одичали на наших далеких островах, и не в географии тут дело, то только благодаря нескольким из нас — людям масштаба Станислава Винценца, тем, кто был нашей совестью истории, поскольку воплощал собой определенную польскую и одновременно максимально универсальную традицию, ее ценнейшее течение, не зараженное ни нашей гордыней, ни стремлением подчинить себе кого-либо, а значит, уничтожить во имя нации, класса или даже самой благородной модели идеального, всенепременно идеального будущего.

Что это за «совесть истории», спрашивал я себя, от которой нельзя отрываться; как ее понимал Норвид в «Горсти песка»?

И те, кто не разделил горечи и скорби, кто не проник в заветы прошедших жизней, сами себя предают проклятью на много поколений, оторванных от побеждающей истины.

Ибо случается так, что новых пророков и новых апостолов приходится им посылать на заклание, дабы вернулись они в прежнее русло[434].

* * *

Станислав Винценц, автор книг «На высокой Полонине», «Раздора» — книг-памятников миру, что ушел и не вернется, в первую очередь был, несмотря на все, не человеком книги, а человеком общения, дружбы, диалога.

Он прожил всю молодость и зрелый возраст на Гуцульщине, на земле, с XIV века связанной с Польшей, и сам был связан с этой землей всеми фибрами души. Среди любимых гор и лесов каждый горец, гуцул, украинец, еврей-хасид или простой трактирщик, поляк, вросший в тот край, или даже итальянец, приехавший на заработки, — все были ему братьями. В этой братской толпе не было никакой уравниловки; каждого, с кем пан Станислав сталкивался, он видел в его личной отдельности вместе с миром его предков, его религии, его материальных потребностей, его снов и желаний. Это удивительное богатство не только характеров, но и самых разных традиций, уходящих корнями вплоть до Греции, сплетенных там, в этом горном краю, Винценц сумел передать нам в своих книгах.

вернуться

430

Из поэмы Юлиуша Словацкого «В Швейцарии». Пер. Б. Пастернака (см.: Новый мир. № 9. 1973).

вернуться

431

«Большую Фантазию открывает почти похоронный марш, огромным порывом она доходит до страстного agitato, чтобы перейти в lento sostenuto, его следует играть (как учил Г.), как молитву, чтобы вновь, после огненного agitato, закончить триумфальным маршем. Музыковеды считают эту Фантазию национальной поэмой Шопена». Такой комментарий к Фантазии прислала мне госпожа Динеке Тцаут, сыгравшая нам ее в тот вечер. Ю. Ч.

вернуться

432

«Тяжесть и благодать».

вернуться

433

К. Ц. Норвид. «Горсть песка». Пер. А. Базилевского.

вернуться

434

Там же.