Выбрать главу

«…А как же жалко не использовать материал, полтысячи графиков веса и роста воспитанников, не описать красивую, конкретную, радостную работу взросления человека», а рядом еще мечты, мечты: состязание поэтов на прекраснейшей олимпиаде за лучшую молитву на год, за один гимн Богу для всего мира.

И автобиография «о себе, о своей маленькой особе», и о Варшаве — «Варшава моя, а я — ее, больше того, я и есть она, вместе с ней я радовался и грустил, ее солнце было моим солнцем, ее дождь и грязь — моим дождем, я рос с ней вместе», и вдруг гимн обыкновенной бульварной газете, как хороша эта на первый взгляд бездумная литература, вступительная статья, фрагмент романа, некролог, а сколько новостей: кто-то попал под трамвай, у кого-то украли шубу; «я бы сказал, величественно текущая Висла» (сегодня один только Кисель[440] мог бы использовать подобную метафору в связи с бульварной газетой). Все эти тексты, лаконичные отрывки, хранят следы слов, порывов, мыслей его детей.

И редкие, до странности редкие наблюдения с улицы:

Рядом лежит подросток: еще живой, или уже мертвый? Тут же у трех мальчишек, играющих в лошадок, запутались веревки (вожжи). Они советуются, стараются, раздражаются, толкают ногами лежащего, наконец один из них говорит «отойдем, он тут мешается».

Вдохновение… это пять рюмок спирта пополам с водой — после этого наступает сладостное чувство усталости без боли.

Вдохновение. Оно дает ему сознание, что теперь он сможет лежать до утра в кровати, что впереди столько-то часов «нормальной работы сердца и мысли», а еще угрызения совести за то, что он «дезертировал», не стал обычным детским врачом в маленькой больнице, что ему возмечталось большее, и вновь возвращается к своей усталости, что придется «встать, сесть на кровати, надеть кальсоны, застегнуть их, если не на все, то хотя бы на одну пуговицу… надевая носки, нужно нагнуться…»; и даже здесь — тень юмора: «Я понимаю Крылова, что всю взрослую жизнь провел на диване, под которым хранил библиотеку. Протягивал руку, читал что попадется». И постоянный самоанализ. Он упрекает себя, что все в нем — теоретично, как сквозь туман, бесформенно: «Они рядом со мной, но их нет во мне».

Упрекает в безволии: «Инертность, скудость чувств, полная пассивность»; «Так что это? И что дальше?»; и подслушанная фраза: «Что это, что у меня язык болит, что расстреляли?»; «Он уже знает, что умрет и что дальше»; «ведь больше одного раза не умирают»; и на последних страницах, 4 августа, список жизненных неудач: «И все это не потому, что я еврей, а что родился на Востоке».

«Грустное могло бы быть утешение, что и гордому Западу худо.

Могло бы быть, но нет. Я никому не желаю зла. Не умею. Не знаю, как это делается».

И еще на последней странице: «Отче наш, Иже еси на небесех…

Молитву эту выстругали голод и горе.

Хлеба насущного.

Хлеба.

Ведь то, что я переживаю, было. Было».

Здесь я останавливаюсь и, снова листая назад, вижу такое множество мыслей, выраженных буквально двумя словами, наблюдений, замечаний, что написанное здесь кажется мне фрагментом неохваченной и необъятной области.

Щепанович и смерть

Год назад в издательстве «L’Âge d’Homme» вышла небольшая книжечка в пронзительно-желтой обложке и с брутальным черным рисунком Суттера, этого швейцарского Ван Гога: «Рот, полный земли».

Автор, молодой Бранимир Щепанович, — сербохорват. Фамилия ни о чем мне не говорила. Сложно представить себе текст, более далекий от дневника Корчака, — чистая поэтическая проза, очень, очень отдаленно, может быть, напоминающая Кафку:

Герой рассказа несколько месяцев лежит в больнице и однажды ночью, слоняясь по пустой сестринской комнате, натыкается на касающиеся его бумаги, читает диагноз. Пациент не проживет и трех месяцев, у него рак, и он обречен.

Он тут же, ночью, сбегает из больницы. Не хочет умирать там. Хочет умереть в горах, в своих горах, в Черногории.

Ночная сцена в поезде, больной молча сидит среди разговорившихся пассажиров, запивающих вином яйца вкрутую. Больной молчит. Поезд останавливается на станции в горах. Оттуда больной идет пешком еще выше, его горы уже близко. Он умрет на свободе, своей смертью.

Но в горах все осложняется, он встречает туристов с их спальниками, бутылками и снедью, хочет тут же, не говоря ни слова, сбежать от них, а может быть, от искушения искать у них спасения. Сбегает.

Что это значит? — думают молодые, счастливые туристы, — может быть, человек нуждается в помощи, а может быть, это преступник, сбежавший из тюрьмы? Все еще сильнее запутывается, бред ли это, видения умирающего из прошлого, или правда? Все больше людей гонятся за ним, преследуют, он бежит все дальше через лес, по густой, мягкой, пахучей траве. В преследующих его растет ненависть, они не могут смириться с его чуждостью. Наконец погоня теряет его из виду, ставшая под конец дикой охота на человека рассеивается, исчезает. Больной умрет своей смертью, спрятавшись за изломом скалы.

вернуться

440

Стефан Киселевский.