Выбрать главу
«Подстриженными глазами»

…и третий [поклон] — за то, что жизнь дала мне, а лучше жизни ничего нет на свете.

«Взвихренная Русь»

Смело с моей стороны писать о Ремизове, пытаться представить польскому читателю этого совершенно оригинального русского писателя. Я пишу о нем не как литературный критик, которым не являюсь, и тем более не как литературовед; я пишу потому, что очарован этим писателем и хочу поделиться своим запоздалым открытием.

Проза Ремизова, как мне кажется, состоит не из слов в обыденном понимании, а из живой, осязаемой, всеми органами чувств ощутимой материи. В ней есть боль «до крика», до жестокой горечи, глухого бунта, но есть и «ангельские слезы», чуткие и чувствительные, всепрощающий взгляд, любовь, воскрешающая человека, и любовь жизни, каждой жизни, даже самой измученной и задавленной. Читателя то и дело выбрасывает из самой что ни на есть мрачной тьмы к звездам и снова ввергает обратно в полную темноту. Не каждому впечатлительному читателю я советовал бы прокатиться по «montagnes russes» его книг.

И всякий день по такой лестнице Вера в училище ходит, разнося на ногах лестничную склизь и погань. И не знаю, зачем эта липкая погань, спертое тесное жилье, когда так широко ходят по чистому небу чистые звезды, и по нашей же суровой земле прозрачные текут ручьи… («Взвихренная Русь»)

И там, на верхотуре нашей, куда и вода не подымалась и только ветер ходит, суровою ночью, когда выйдут звезды, звездам шепчу под проволочный гуд через рамы —

                    — звезды, прекрасные мои звезды — (Там же)

Я не знаю ни одного писателя, который бы так чувственно, ярко, сочно и звучно выпевал русский язык, вырастая ритмом, словом из московской, допетровской эпохи, гораздо более ранней, чем «слишком немецкая» эпоха Карамзина и «слишком французская» Пушкина.

Не зря Алексей Толстой, автор «Петра I», говорил мне в Ташкенте, что Ремизову он как писатель обязан всем. Только в тяжелой, парчовой исторической прозе романа Толстого я не нашел ремизовских звезд, ни следа мимолетной легкости, пронизывающей произведения Ремизова.

Его прозу надо читать вслух, настолько важна в ней материя слова и ритм предложений. Достаточно даже немного погрузиться в этот мир, чтобы ощутить звуковое убожество собственной речи, случайность, недоработанность, опрощение гладкими, стершимися, тысячу раз бессмысленно повторенными оборотами.

Ремизов — первый формалист в списке писателей-еретиков под анафемой Жданова. Этот первооткрыватель неповторимых фраз и гармоний — формалист? Да я не встретил в его прозе еще ни одного слова, где самое неожиданное предложение, ритм или слово не были бы необходимыми, набухшими внутренним смыслом, который в одном этом слове, в единственном этом сочетании может взорваться. Если считать формализмом произвольную шлифовку и не связанную со смыслом языковую игру, то Ремизов наименее формалистичен из всех известных мне писателей.

Петербургский период от Пушкина до Блока был, в сущности, единственным русским миром, к которому я до сих пор имел непосредственный доступ. Сегодня, после того как я старался вчитаться в Ремизова, я открываю для себя новое обличье России, о котором знал так мало и извне, обличье во стократ более русское. Этот мир, пугающий — порой такой от меня далекий, такой чуждый в страсти жизни, каждой жизни, и даже в своем милосердии и доброте, которые словно сосуществуют болезненно, но совершенно естественно с удушливым миром жестокости, зла, крови и унижения, — что я то и дело откладываю книги Ремизова, не в силах их читать. Я не в силах вынести, что меня подбрасывает на каждой странице, как в мчащемся вагончике не ярмарочной, а какой-то огромной, построенной между небом и землей montagne russe. Гений Ремизова заставляет меня не только узнать этот мир, но и каким-то образом почтить его и даже полюбить.

Москва и великорусская провинция — вот мир Ремизова. Его язык, как и странный почерк, — вовсе не стилизация XVII века. Дух того столетия воскрешен, но вместе с тем и осовременен. Он растет не из подражательства, а из существа самого Ремизова, не только из прекрасного знания того мира, чувства русского слова, но и из внутренней связи через кровь, через московское детство, непрерванную традицию и граничащую с чародейством память веков.