Выбрать главу

Когда ты вдруг один, когда связь с людьми рвется, когда ты в «глуши», теряешь все, тогда может показаться, что прав Гомбрович, что человек живет только как форма под резцом, формируемая другой формой, на нее воздействующей, не существует сам по себе; Бог в нем не подает признаков жизни, потому что человек слишком туп, чтобы его услышать. Впрочем, он сам ничего или почти ничего для этого не делает. Обо всем этом я думал, чувствуя свою опустошенность, словно, лишенный подпорок людей, привязанностей, бремени, горечи, переставал существовать. Вижу бедность моей внутренней жизни и вдруг натыкаюсь на цитату из Абеллио:

Сложно понять, почему люди думают, что можно обмануть боль, поменяв окружение, обособившись от своего мира. Путешествия, восторги, мнимые удовольствия, банальные сюрпризы все новых и новых отношений дают поверхностный образ человечества и жизни и, наоборот, подталкивают нас к себе, к нашему глубинному «я». Отсюда это впечатление трезвого вѝдения, которое ощущается в путешествии, оно еще вернее углубляет грусть, нежели усиливает радость.

Читаю Абеллио: не понимаю свою реакцию на эти пророческие политическо-революционно-религиозные рассуждения. Мне следовало бы испытывать униженность из-за узости моего кругозора, тесноты мыслей по сравнению с этим «астрономическим» разбросом, но в то же время я чую какой-то ужасный смрад жестокости, дикой гордыни. Понимаю, что людей этого типа той эпохи (до тридцать девятого года), для которых «на определенной высоте уже нет Добра и Зла», переходящих с равнодушным высокомерием от ультраправых к ультралевым или наоборот или разыгрывающих обе карты одновременно, мог искушать даже гитлеризм. Для героев Абеллио отдельный человек не существует, если это не посвященный, не «отмеченный».

«Не в том дело, чтобы идти к видимому народу, нам нечего с ним делать. Война, эпидемии, голод освободят от них землю», — бросает он вызывающим тоном презрения.

Мы идем только к народам невидимым, к тем, кто выживет и кому заповедано будет населить новый мир. Это наше дело, нашего Ордена, открыть, сохранить, подытожить завоевания последних тысячелетий, десяти тысяч лет и, видимо, передать их новой земле…

Так говорит главный герой книги. Читая это сегодня, как я могу не видеть в этой перспективе Гитлера и его «Орлиного гнезда», крематориев, тысячелетних планов и всех преступлений, узаконенных, тривиальных, оправданных, беспристрастных, потому что «на определенной высоте уже нет Добра и Зла». Тогда я сознаю, как этот титанизм мне ненавистен и навсегда враждебен.

11 мая. — Самая красивая женщина, во всяком случае, самая роскошная из всех, что я до сих пор заметил, сидит в ресторанном зале за соседним столиком. Полунемка, полуаргентинка. Платье черное, под самую шею, голые плечи, тяжелое серебряное колье, на следующий день у нее другое платье, с глубоким вырезом, с зигзагообразным узором, тоже черное, то же серебряное кованое колье, кажется тунисское, такие же серьги, браслеты и кольца. Высокая, гибкая, лицо и плечи смуглые, красивые карие глаза и улыбка на чувственных губах, слишком сознательная, чтобы быть приятной. Сегодня gran ballo[201]. Она все время танцует с моим итальянцем, и его загорелая, как пряник, лысина (он гораздо ниже ее) аж светится на фоне черного платья. Во время танца он все время что-то говорит ей и так гордится своей добычей, как будто только что вошел в Сталинград. Оба при этом выглядят так сыто и глупо! А ведь я где-то в глубине души завидую их непринужденности, более того, их короткому счастью-наркотику.

Навещаю в третьем классе пару венгерских эмигрантов. Еще семь дней назад они были в Будапеште. Шестидесятипятилетняя старушка — вдова, как она говорит, высокопоставленного чиновника времен Австро-Венгерской монархии. Объясняет, что по чистой случайности едет третьим классом, сын охотно оплатил бы второй или первый. Рассказывает, как страдают в Венгрии «высшие сферы» (она) и «низшие тоже» (добавляет походя). Она из Трансильвании, и до сих пор с жаром и нескрываемой ненавистью говорит, что край отдали румынам, которые «даже читать не умеют, в то время как мы, мы в Трансильвании, — интеллигенция». В ее времена в школах кроме венгерского преподавали французский и немецкий. «Теперь учат по-русски», — добавляет она с пламенным презрением. Я больше для себя замечаю, что важно, что по этому каналу будет идти не только большевистская пропаганда, но и великая русская литература, другой культурный круг.

вернуться

201

Большой бал (фр.).