Выбрать главу

IV. «Гуляй, душенька»

Уже в восемнадцать лет Мориак примыкает к движению «Le Sillon»[278] Марка Санье, ростку христианской демократии во Франции, а теперь, в старости, подчеркивает, что именно тогда навсегда определился со своей общественной позицией и до сих пор остался ей верен. Здесь сложно даже отдаленно связывать с Мориаком мысль Розанова.

Несмотря на «нежность», которой Розанов одаривает человека, в общественной жизни поступки писателя были совершенно безответственными, социально вредными. Мережковский, говоря о нем, правильно замечает, что каж-дого нужно судить в его стихии. Он сравнивает Розанова с медузой, прекрасной в глубине моря, но бесформенной и склизкой на берегу.

Розанов жил в то время, когда вся прогрессивная часть российского общества, занятая общественными вопросами, боролась с самодержавием во имя демократических или социалистических идей. Тысячи людей отказывались от личной жизни, подвергали себя сильнейшей опасности в борьбе за новое общественное устройство. В ту эпоху можно было присоединиться к ним или бороться с ними, но равнодушное или, скорее, насмешливое и безответственное отношение Розанова, готового печататься в идейно противоположных изданиях, перескакивающего из одного лагеря в другой и надо всеми их спорами открыто смеющегося, казалось тогда однозначно предосудительным.

Может быть, я ничего не понимаю, — пишет Розанов в «Уединенном», — но когда я встречаю человека с «общественным интересом», то не то чтобы скучаю, не то чтобы враждую с ним: но просто умираю около него. «Весь смокнул» и растворился: ни ума, ни воли, ни слова, ни души. Умер. И пробуждаюсь, открываю глаза, когда догадываюсь или подозреваю, что «общественность» выскочила из человека (соседа, ближнего).

Когда весь пафос русской интеллигенции состоял в политической и общественной борьбе, Розанов в полуюмористическом «призыве» к народу сообщает ему «громовую» весть, что важнее всего — частная жизнь… «Просто сидеть дома и хотя бы ковырять в носу и смотреть на закат солнца» («Уединенное»). Это даже более общее, чем религия, — потому что все религии пройдут, а это останется: сидеть на стуле и смотреть вдаль. Ставя не раз в своих высказываниях под сомнение основы существования России, борясь с христианством, Розанов в социальном плане был, однако, гораздо ближе к русским консерваторам и реакционерам, чем к тогдашним левым.

Часто писатель возвращается к мысли, что вся русская литература, кроме Толстого, неконструктивна, что это история студента и проститутки, то есть людей, органически не работающих, не имеющих родины, история людей бесплодных. «Малую травку родить — труднее, чем разрушить каменный дом» (Там же). Розанов не верил в плоды великих переворотов, в «астрономические» политические, общественные мечты, у него был культ тихой работы, культ семьи, усердно трудящейся для своего пропитания, культ органического труда. Он, в общем-то, не любил писателей, блестящих политиков, знаменитостей — а любил самых что ни есть внешне серых людей, в поте лица добывающих хлеб для своей семьи, и прежде всего людей живой религиозности.

Отношение Розанова к политическим вопросам было безгранично безответственным. Он сам признается, что вступил в партию октябристов только потому, что у жены того, кто его уговаривал, были чудесные плечи, а его сестра была замечательной девушкой. День издания царского указа о даровании России конституции Розанов проводит преспокойно… в бане. Но он и сам пишет о себе категорически, что всегда гораздо больше интересовался своими калошами, «крепки ли», чем убеждениями, — и совершенно не может понять людей, во имя убеждений отказавшихся от возможности конкретной работы — отправившихся в ссылку, в эмиграцию. Он был готов на любой компромисс, лишь бы не отрываться от своих мыслей и писания, от пребывания в гуще русской жизни. Когда пишет о Чернышевском[279], Розанов сокрушается, как российское правительство могло не использовать его (несмотря на его взгляды, которые Розанов, естественно, считает пустяками), как оно могло не использовать его ноги и крылья; по мнению Розанова, Чернышевский был очень среднего ума, но совершенно уникален как резервуар энергии и благородного энтузиазма[280]. Розанов не понимает, почему сам Чернышевский, «чувствуя в груди» такой запас энергии и благородного энтузиазма, не «расцеловал ручки всем генералам» и вообще не целовал «кого угодно[281] в плечико» (Там же), лишь бы ему дали «департамент», лишь бы дали помочь народу. Говоря о социал-демократах, то есть о людях от него наиболее далеких, он обнаруживает то же самое равнодушие к «идеологическим» различиям и утверждает, что если бы он правил Россией, то разрешил бы всем порядочным революционерам работать на высоких должностях, рассматривая их убеждения как «временное умопомешательство»; отдал бы им даже целый уезд на съедение или расцвет, может, что и вышло бы из этого, так почему государству не воспользоваться[282].

вернуться

278

«Борозда» (фр.).

вернуться

279

Выдающийся русский революционер, один из первых социалистов-марксистов, приговоренный российским судом к 14 годам каторги в 1862 г.

вернуться

280

«Конечно, не использовать такую кипучую энергию, как у Чернышевского, для государственного строительства — было преступлением, граничащим со злодеянием. К Чернышевскому я всегда прикидывал не те мерки: мыслителя, писателя…, даже политика. Тут везде он ничего особенного собою не представляет, а иногда представляет смешное и претенциозное. Не в этом дело: но в том, что с самого Петра (I) мы не наблюдаем еще натуры, у которой каждый час бы дышал, каждая минута жила и каждый шаг обвеян „заботой об отечестве“. Все его „иностранные книжки“ — были чепуха; реформа „Политической экономии“ Милля — кропанье храброго семинариста. Всю эту галиматью ему можно было и следовало простить и воспользоваться не головой, а крыльями и ногами, которые были вполне удивительны, не в уровень ни с какими; или, точнее: такими „ногами“ обладал еще только кипучий, не умевший остановиться Петр. Каким образом наш вялый, безжизненный, не знающий, где найти „энергий“ и „работников“, государственный механизм не воспользовался этой „паровой машиной“ или, вернее, „электрическим двигателем“ — непостижимо» («Уединенное»).

вернуться

281

У Чапского: кого следует.

вернуться

282

«Я бы им устроил „черту оседлости“, отдав уезд на съедение (?!) или расцвет. Кто знает, если бы „вышло“, отчего не воспользоваться» («Уединенное»).