Герман вошёл к Ерошке и испугался:
— Ты чо?
А тот даже не улыбнулся, только кивнул, здравствуй, мол. И всё. На Германа огромной железной плитой навалилась вина перед другом и давит, давит, давит, дышать не даёт. Он вплотную к кровати:
— Это я виноват, что ты лежишь. Если б я тогда… побежал за тобой… нога бы цела была… эх… Это я…
— Чего треплешься! — сердится Ероша. — Как бы ты побежал, если не мог. Я теперь знаю, что такое нога.
— Ты знаешь, а я не знаю, потому что я… Потому что я…
Вот-вот и он скажет всё про себя, но в комнату входит Алёша с другими ребятами. Все в белых выглаженных рубашках и алых галстуках. Нарядные, праздничные, радостные. И Весна с ними такая же, как они, нарядная, праздничная, радостная. Нет, наверно, не такая же, а ещё нарядней, ещё праздничней и ещё радостней, чем все остальные. Они глядят на Ерошку и всё понимают. Алька с Весной переглядываются, Весна толкает его в бок.
— Ерош, — говорит тот, — а хочешь мы, вот я и… Весна или ещё кто-нибудь с тобой останемся, а?
— Идиоты! Ненормальные! — Ерошка даже подскочил на кровати. Зелёные угольки вспыхнули. — Треснуть бы вас сейчас всех по башкам, чтоб дураками не были! Эх! Я же с вами, всё равно с вами! Вот! — и он, даже не стесняясь Весны, сдирает с себя майку, надевает выглаженную рубашку, завязывает галстук. — Вот видите? Я же с вами! Там! И с ним!
А угольки горят! А галстук пылает пионерским жарким костром! И все понимают, что прав Ерошка! Он будет вместе с ними, хоть и останется здесь. А потом они ему всё-всё подробно расскажут.
Вошла тётя Наша, от неё чуть-чуть ещё пахнет нафталином.
— Ерошенька, ты должен видеть Николаева! Сейчас тихонечко, все вместе переправим тебя на наш балкон. Он выходит на проспект, и ты будешь смотреть.
Ребячье неожиданное «ура» раскатилось по всему дому. Жильцы всех квартир взглянули на часы и в окна. Им показалось, что герой-космонавт уже едет по проспекту. Но до одиннадцати ещё было ой-ой-ой-ой, сколько времени. До одиннадцати ещё ждать и ждать.
И почему это так бывает: самый простой выход иногда ищешь, ищешь и никак не можешь найти, а он рядом, вот он, и нечего долго искать. И как это никто не додумался до тёти Нашиного балкона?
И вот Ероша уже на балконе. Какой тут ветер! Какой тут праздник! Какая тут замечательная жизнь, на этом балконе! Внизу — людское море. И это море поёт. И цветы, цветы, цветы… Дома, как и люди, тоже весёлые и нарядные. Они нарядились во флаги, во флажки, в портреты, в лозунги, в цветы. И липы надели яркие платья — золотые и пёстрые, жёлто-зелёные. Кажется, что и дома и липы поют. И букеты поют.
А сколько людей! Нет, это не море, это больше, чем море. И разве только внизу? Просто невозможно было себе представить, что в нашем городе столько людей. Ими полны все тротуары, все окна, все балконы, все крыши. Да, да, крыши. Туда, конечно, лазить нельзя. Об этом знают все и в первую очередь мальчишки. Но что делать, если с крыши героя можно увидеть раньше, чем с земли?!
Фотоаппараты, фотоаппараты, фотоаппараты… Маленькие, большие — всякие. Неужели у людей в городе столько фотоаппаратов? Чудеса прямо!
Ерошка счастлив. Её Величество лежит на вышитой подушке и о себе кричит не очень громко. Гораздо громче поёт радость в груди. Алый флаг, привязанный к балкону, бьётся на ветру около самого Ерошкиного лица. И пионерский галстук тоже бьётся вместе с флагом. И все смотрят туда — туда, по проспекту вверх, откуда должен ехать он, хотя ещё далеко до одиннадцати. И флаг и галстук тоже рвутся туда, вверх по проспекту. И липы встают на цыпочки, чтобы лучше было видно героя.
Ребята ушли. Они сейчас уже стоят где-то в колонне. А Ероша даже раньше их увидит космонавта.
Музыка-музыка, песни-песни, цветы-цветы…
На тротуаре среди народа — Валерия Константиновна. В руках георгины и гладиолусы. Ерошка улыбается: увидала бы золотозубая, сколько добра зря пропадает. Цветы — это товар, за который деньги платят. А тут даром погибает. И вдруг Герка, запыхавшийся, хватает Ерошу за плечо.
— Тихо ты, тихо, — ахает тётя Наша, — ногу не задень!
— Ты что? Почему не в колонне?
— А я… Я ещё успею. Я бегом. Я уже там был, — оправдывается Герман. — Я не могу там стоять… Я должен тебе сказать… Я больше не могу молчать…
Виктор Ильич смотрит на ребят, потом на часы, потом на тётю Нашу, и они «на минуточку» уходят с балкона. Теперь Герке совсем легко говорить.
— Никакая нога тогда у меня не болела. Я струсил. Я испугался Васьки и не побежал за тобой.
Ерошка серьёзный, насупился, силится понять, как это можно бросить товарища.