Пашка вообще-то интересный человек. С получки обязательно несет себе поллитру - он ее без закуски пьет, чтобы крепче взяла, жене духов или там брошку какую, а детям - по плитке шоколада каждому. Глядишь, половина аванса у него тю-тю. Некоторые говорят - Козлов жить не умеет. А Пашка умеет жить, он не хочет даже гайки из депо унести. Я захожу иногда к нему. Сижу, смотрю на его голопузых ребятишек и думаю себе: ну зачем тут денежное пособие, неужели нельзя его отоварить по сходным ценам детским барахлишком, например? И не очень, наверно, сложно для таких семей организовать эту помощь, не такое умеем...
Опять я не про Клаву? К осени в ней вызрело новое отношение ко всему. Если раньше она воображала, что ее видят насквозь, а она никого не знает и ничего не понимает, то теперь все было другое. Люди, обремененные своими заботами, и думать будто о ней забыли, а она тянулась к ним, исполненная того нового, что в ней было. Старый станочек ее списали и с ним выбросили ее прошлое, да и она уже не жила прошлым!
Но переменилось все скоро, да так, что лучше бы ничего не менялось. Клава стала примечать любопытные, осуждающие и даже злобные взгляды, обращенные к ней. Станочники, собиравшиеся у окна инструменталки, замолкали при ее приближении. Клава успела уже полюбить это окно и подходила иногда к нему просто так - за ним работала Тамарка, и оттуда приятно пахло железными опилками. А теперь разве подойдешь? Тем более что и Тамарка начала поджимать губы, таить что-то.
Подруга ничего не сказала, когда Клава однажды, впервые за долгое время, ушла вечером из общежития одна. На другой вечер Тамарка опять поджала губы и так же без слов забрала на руки парнишку. Только в воскресенье кое-что прояснилось. Тамарка еще с вечера дулась на нее и будто сказать чего-то хотела, но не решалась. А утром Клава собралась с сыном в лес.
- Хочешь, пойдем с нами, - предложила Клава.
- Нет уж, - отчужденно сказала Тамарка.
- Почему?
- Ты же с ним встретишься... Гляди, Клашка.
- А я гляжу! - с вызовом сказала Клава. - У меня своя голова на плечах.
- Знаем мы твою голову...
Клава ушла, а Тамарка упала на койку и лежала до вечера, даже в кино не пошла, хотя за ней приходили девчата. Когда Клава вернулась, подруга беззвучно рыдала в подушку.
- Что? Что с тобой? Тома! Ну, Томка!
- Не со мной... Не со мной!
- Ну говори.
- Не я, а люди говорят про тебя. Называют всяко.
- Как? - не отставала Клава.
- Словами.
- Ну? Говори.
- Какой-то шалашовкой, - всхлипнула Тамарка.
- Пусть говорят, - сказала Клава.
- И другими словами...
Тамарка заревела. Клава не знала, что ей делать. Легче всего было залить саднящую обиду слезами, но тут ревела Тамарка, и ее поддержал сын. Клава прошла на кухню, наладила соску, вернулась. Тамарка сидела на койке, выставив острые коленки, терла глаза, прерывисто вздыхала. Она совсем оплакалась, даже кофточка была мокрой. А сын кричал без слез, однако, увидев соску, моментально смолк и заулыбался. Сосредоточенно опорожнил бутылочку с жидкой кашей, блаженно закрыл глаза, засопел. Клаве сделалось хорошо, несмотря ни на что, хорошо!
А мы с Глухарем в то воскресенье были на рыбалке. Уехали на моем мотоцикле еще с субботы, чтобы захватить вечерний клев. Вы никогда не пробовали нашего хариуса, сибирскую форель? Он и в ухЕ - с перчиком и лавровым листом - хорош и в жаренье, а лучше нет завернуть его в кусок газеты да испечь на уголье. Мясо у него благородное, нежное, однако самая большая радость, какую хариус может дать, это пока он мечется в омуте, прядает и взбулькивает в струе. Он тебя не должен видеть, а ты уже засек его и понял, что он твой. Заметил, какая мошка плывет по реке, и тут надо нитку быстрей подходящего цвета - обманку ладить. Я вам открою один секрет, от Глухаря его перенял: лучшая мушка из шерсти с медвежьего загривка, она хорошо крючок держит на воде. Заведешь под камень, в струю и, перехватив дыхание, ждешь секунду-другую, чувствуя, что вот сейчас он возьмет, первый твой хариус. Возьмет цопко, совсем и забьется на леске, будто сердце!
Вечер был тихий и теплый, ровно дело шло к середине лета. Тайга жила, дышала, и ни в чем признака осени, только по Золотому Китату нет-нет да проплывал желтый лист, первые золотиночки. И горы будто бы затягивало на закате - к скорым дождям.
Я люблю наши долгие вечерние потухи и, пересилив себя, загодя бросил удочку, собрал сухой лесной тлен, запалил костерок и полез по мертвой скользкой хвое на взлобок, что подымался над рекой. Закат был оттуда виден, как с первого ряда в театре, да только подзапоздал я маленько. Но солнце все же хорошо ушло от нас за холмы, ничего не скажешь! Когда я взошел, светлое золото уже стекало с закатной части неба. Зато багряные и багровые краски пожили при мне, постепенно тускнея и размываясь, а фиолетовые тучки все подымались и подымались над холмами, темнели, сливались цветом с дальними лесами. Вдруг над самым горизонтом меж густо-синих плоских туч зажегся малиновый зрак. Он разгорался и разгорался, опаляя жаром тучи, потом стал быстро меркнуть; вот тяжелые непроницаемые веки сомкнулись, и все кончилось.