— Здравствуй, — негромко ответила она.
Он спокойно повесил пальто на вешалку. Спокойно поставил чемодан возле диванчика. Спокойно сел, закинув ногу за ногу — совсем как томный енот под своим деревом шесть лет назад на Монмартре. И все с тем же непонятным, несвойственным ему спокойствием негромко спросил:
— В Брест? К отцу? Жив он еще?
Она кивнула.
— А ты? — сама не знала, о чем именно спрашивает. И совсем не хотела слышать ответов.
— И я жив, как видишь, — то ли пошутил, то ли всерьез ответил он. — Контракт с Оперным театром Ренна. Два года буду сидеть в оркестровой яме. Хорошо хоть не долговой.
Лиса улыбнулась, как улыбалась когда-то давно дарившим ей цветы.
— До уроков еще не дошло?
— Пока обошлось. Должна же в жизни быть хоть какая-то справедливость.
Лиса уже больше не ослепляла своей яркостью. Потускнела, будто на солнце выгорела. Старше не стала нисколько. Просто изменилась. Не перестала быть красивой — стала еще красивее. Но больше уже не ослепляла. Он помнил ее в их встречу шесть лет назад. Эту встречу он вспоминал часто. И именно ее считал последней, пытаясь заглушить день в шталаге, когда женщина в блестящем концертном платье пожелала фотографироваться с военнопленными. Не было того дня. Приснилось. Он помнил шелковую шляпку, золотистые локоны на ее плечах, коричневые перчатки. Губы, накрашенные насыщенной карминного цвета помадой, какую она позволяла себе в дни, когда хотела поражать. Эта Лиса в купе на диванчике напротив него и та Лиса из «Томного енота» — казались разными лисами.
— А ты, я полагаю, решила устроить себе каникулы?
— Каникулы? — переспросила непонимающе и вдруг протянула, отвернувшись к окну: — Аааа… Нет, я теперь не выступаю.
— Вот как? — он заинтересованно посмотрел на ее тонкий изящный профиль, будто видел его впервые. — Замуж все-таки вышла?
— Нет.
— Тогда это ненадолго, — махнул он рукой и лениво усмехнулся. — Пройдет пара месяцев, и ты почувствуешь непреодолимую тягу к сцене. Ты не умеешь иначе жить. Никогда не умела.
Бросив на него быстрый взгляд, Лиса вздрогнула от его усмешки. И слабо улыбнулась мысли о том, что теперь он далеко не все о ней знает.
— Я учусь. Порой мне кажется, что у меня начинает получаться.
— Ты становишься от этого счастливее?
— Да. Мне не приходится делать то, что вызывает во мне отвращение.
Пианист ничего не ответил. И отвел взгляд. Почему-то в это мгновение он вдруг понял: отвращение — именно то, чего он боялся допустить в отношении Лисы. Это то, что он запрещал себе испытывать. То, ради чего всеми силами души пытался забыть ее голос, браво выводивший немецкую песенку для солдат. Он никогда не задумывался над этим.
Теперь она сама произнесла то слово, которое расставило все на свои места.
Теперь клубок начал наматываться. Он бежал из плена. Каким-то чудом, укрываемый случайными людьми и попутчиками, теми, кто помогли ему добыть новые документы на чужое имя, добрался до юга. Там присоединился к маки́. И среди них находился до сорок четвертого, до самой высадки союзных войск. После оказался в рядах новой французской армии. Когда война закончилась, для него самого мира так и не настало. Единственное, что все еще держало его — это музыка. Только ею одной он жил.
— Жаль, что я плохой композитор, — вдруг сказал Пианист. — Я так много мог бы рассказать.
— Прости, не могу тебе посочувствовать. С некоторых пор я предпочитаю тишину.
Лиса резко поднялась со своего места и вышла в коридор. Объясняться с ним в том, что она ненавидит музыку, было выше ее сил. Рассказывать, как очень скоро после освобождения однажды поняла, что не может больше петь, что даже звук собственного голоса ей противен, не было желания. Теперь, спустя время, все стало неважным. Тем и жила каждый день.
Пианист, глядя на закрывшуюся дверь купе, устало сунул руку в карман и достал сигареты. Странным было то, что он совсем не удивлен этой встречей, которой никто никогда не предвидел бы. Жизнь складывалась таким образом, что они так или иначе должны были встречаться. В некотором роде она была его судьбой. Пусть совсем не так, как когда-то ему хотелось. Пусть он и теперь все еще ее любил. Странной невозможной любовью. Теперь граничившей с равнодушием. Это не поддавалось доводам рассудка. Это не имело никакого значения для жизни. Это влекло за собой одни только случайные встречи. В поездах, в лагерях для военнопленных, на сцене. Впрочем, сцена теперь уже не могла быть местом их встреч.