Лиса до рассвета просидела на кухне. Пила коньяк, курила и смотрела в злые глаза Франсуа Диздье. Она мучила себя его паспортом, постоянно держа при себе. Это было ее собственным наказанием за то, что Пианист так и не узнал, почему она ездила по шталагам. Он оказался смелее и сбежал почти сразу после ее концерта.
А она опоздала на несколько месяцев. Она опоздала на всю свою жизнь.
И все что ей оставалось – жить тем, из чего состоит эта жизнь. Мужчиной, который спит в ее постели, и другими такими же, в чьих постелях спит она.
Как она металась вначале! Как она сопротивлялась тому, что где-то в глубине души называла долгом! Как отчаянно желала она откреститься от той женщины, что считали французской подстилкой для немецких офицеров.
Но это тоже была она. Никуда не деться, как ни пытайся сбежать. Эта ночь – тому доказательство. Она будет раз за разом оказываться в их объятиях. Потому что самой себя у нее больше уже не было. И раз за разом приходил кто-то, кто знал, что ее дверь на кухне не заперта.
- С Рождеством, милый, - проворковала Лиса, забираясь под одеяло. – У меня есть для тебя подарок.
- Мммм?
Она легко пробежала пальцами по его груди, словно по клавишам рояля, и проговорила в губы:
- Но сначала поцелуй меня.
Он перекатился набок и посмотрел на нее. Сонные блеклые сейчас глаза начали принимать осмысленное выражение. Улыбка расползлась по его лицу, когда он, наконец, понял, о чем она говорит.
- К утру прошло? – спросил немец, прижав ее к себе.
- При свете дня все выглядит иначе, - улыбнулась она. – Мне надо немного отдохнуть. Но к середине января я уже снова смогу выступать. Обещаю.
- И своего решения не изменишь?
- Нет, - она обняла его за шею и крепко поцеловала.
Рано утром 26 января он провожал ее на аэродром, откуда она вылетала в Руан. Он улыбался, был весел, говорил, что чувствует себя импресарио известной французской певицы. По сути он был прав. Без него она никогда не смогла бы рассчитывать на то, чтобы иметь возможность столько выступать. Без него она вообще ничего не смогла бы сделать. Довольно было его слова, чтобы ее выпускали туда, куда ей было нужно.
- Твои соотечественники по-прежнему хотят тебя слышать. Как и мои, - негромко шепнул он ей на ухо, когда они подходили к взлетной полосе.
Лиса и так знала об этом. Как знала и о том, что уже этой ночью ей представится прекрасная возможность покончить со всем. Один неосторожный шаг – и ее нет. Мало ли, что может пойти не так. Но все пошло так. Так – что уже вечером 28 января она вновь упивалась коньяком в своем доме – какое счастье! – в полном одиночестве.
И снова были дороги. Бесконечные дороги, поезда, самолеты. До конца войны. До последнего вздоха.
Главным оказался единственный поезд, следовавший из одной эпохи в другую. Париж-Брест – через Ренн. И на него нужно было раз в жизни успеть.
Как известно, от Ренна до Бреста не более трех часов пути. За это время можно вздремнуть, прочитать несколько глав книги или сойти с ума. За сохранность собственного разума Пианист не ручался. Мерное постукивание колес казалось пыткой. Благо дети спали, иначе вагон стоял бы на ушах.
Как и говорил, он пришел домой поздно. Несмотря на Сочельник, Лиса должна была спать. Она никогда не дожидалась его после концертов. Он возвращался глухой ночью и заваливался рядом с ней, иногда даже не раздеваясь, что ужасно сердило ее по утрам. У него было множество привычек, с которыми она не желала мириться. У нее – лишь одна. С которой не мог мириться он. Она никогда не помнила о его любви к ней. Будто бы воображала, что все они себе придумали.
«Пять лет – долгий срок для выдумок», - говорил он ей, не произнося слов вслух.
«Пять лет – достаточный срок, чтобы все прошло», - отвечала она, не проронив ни звука.
Теперь Лиса не верила ему. И верила ли хоть день?
Но все же виолончелистка была. В его жизни виолончелистка была. Она сидела в уголку со своей виолончелью и смотрела на него, как смотрят на Бога. Что тут скрывать? Пианист так и не избавился от тщеславия. Ему все еще нравилось, когда его любят. Или дело было в больших круглых глазах девочки на двадцать лет моложе его? Может быть, все просто – такими глазами на него не смотрели?
Девушка с виолончелью пришла в оркестр весной. И он относился к ней так, будто она была опекаемым им ребенком. Она была талантливой. И все в ней напоминало ему о растраченном впустую времени. Вызывало чувство трепета и сожаления. И бесконечной любви – к музыке. Лиса злилась. Злился и он, не видя причины того, чтобы она перестала его понимать. Так длилось до самого Рождества. До самой рубашки с помадой у воротника. Девушка поскользнулась на лестнице. Он поймал. Глупое, наивное, нелепое объяснение школьника, которому нужно оправдать плохую оценку перед родителями. А родители знают все его уловки. Даже не допуская мысли, что мальчик не врет. Впрочем, оправдываться Пианист никогда не умел. И в этот раз не пытался.
День прошел нервно.
Репетицию провалили. Концерт вышел скомканным. И Пианист искренно сожалел о том, что играли его симфонию – чужое сыграть было бы проще.
- Когда я впервые услышала ее по радио, я плакала, - сказала Виолончелистка после концерта, - мне тогда и в голову не приходило, что придется играть ее на одной сцене с вами.
- И как ощущения? – поинтересовался Пианист. Симфония не имела большого успеха, но на радио проскочить успела – это было самым большим его достижением. Они играли ее иногда в теперь уже родном театре. На этом все. Пианист не питал иллюзий.
- Не знаю… - улыбнулась Виолончелистка чуть растерянно. Говорить, что было плохо, она не имела права.
- У меня ужасные. Сегодня у нас не получилось, так что не обольщайся. Счастливого Рождества!
Он вышел на улицу. Мороз был не очень сильным. Весь день, не переставая, шел снег. Так странно, будто на год вперед. Он сожалел о многом. Более всего о том, что единожды ему повезло – с этой проклятой музыкой. Что толку в ней, если Лиса никогда ее не слышала? Это было посвящением ей. Как вся его жизнь – посвящение ей. А она не слышала ни того, ни другого.
Все эти годы – счастливые, беспокойные, прекрасные годы – у него была музыка. У нее – воспоминания. Они оба перестали кричать по ночам. Они никогда не говорили о том дне в шталаге, кроме единственного раза – когда он вернулся в поезд. Она думала, что он и не сходил. Он знал, что никогда не скажет, что вернулся. Что бетон перрона долгих десять минут приковывал его к себе. О том раннем утре в дымке отправляющихся поездов и его сигарет они тоже не заговаривали. До рубашки с помадой на воротнике.