Выбрать главу

- Lo siento, - донесся до Лисы его голос, в котором она ни разу за всю жизнь не слышала такого отчаяния.

Лиса отвернулась, взглянула на яркое солнце, все еще владевшее небом и не желавшее делиться с подступающим вечером. Потом подошла к дверному проему и, опустившись на рассохшееся дерево порога, прислонилась головой к стене. Закрыла глаза и вслушивалась в каждый звук, который имел смелость нарушить звенящую тишину.

Четверть века минуло. Пронеслось – никто и не заметил. Не отболело, но просто замерло все. До поры.

Однажды он пытался разыскать хоть кого-нибудь. Лиса о том не помнила. Не могла помнить, потому что он никогда ей не говорил. Это было в апреле 1939 года, когда Республика пала. О том, что франкисты вошли в Мадрид, трубили в газетах по всему континенту. Три года гражданской войны он аккомпанировал Лисе на ее веселых концертах и заставлял себя отрезать воспоминания и ужас, накатывавшие на него при мысли о том, что случилось самое страшное.

А потом он получил письмо от крестного отца из Мадрида.

У них тогда только закончились очередные гастроли с Лисой. Она окунулась в свою привычную жизнь в Париже, он же затребовал отпуска и загадочно улыбался, когда она спрашивала, к которой из своих любовниц он едет. Однако дальше Мадрида тогда Пианист так и не добрался. Все, что стоило ему нескольких дней в алкогольном угаре, он узнал там от старых друзей семьи. В Лос-Комбос следовать духу уже не хватило, да и не пустили. «С тобой то же сделают, ты безумный, что приехал, с твоими корнями!» - кричал крестный тогда.

Но он все еще был до черта везуч. Нелепость. Его не арестовали в Мадриде. Не арестовали в дороге. В Париж вернулся – не тронули.

Так и теперь, будто пьяный, он отлепился от стены и медленно подошел к жене. Не сел – рухнул возле нее. Тошнота подступала – ничем не унять. И вместе с тошнотой странное чувство, что впервые за всю свою жизнь он по-настоящему понимает, для чего Лиса просит никогда не играть при ней.

- Меня крестить носили в Мостолес, здесь церкви не было… Наверное, и не появится уже, - наконец, выдавил он из себя.

- Когда-то ты ушел отсюда не потому, что здесь не было церкви, - она накрыла его руку своей ладонью. Пламя, сжигавшее его изнутри, врывалось в нее сквозь их пальцы, растекалось, спаивало их еще сильнее и уменьшалось, делясь на двоих. Это добавило Лисе и без того присущего ей прагматизма. Она заговорила негромко, но резко: – Ты что-нибудь знаешь? Может быть…

- Не может… Их расстреляли из-за полдюжины коз… Моего отца, который не умел читать, обвинили в пособничестве коммунистам, потому что он не дал забрать этих проклятых коз. Их всех перебили, даже младших, они детьми были – я их и не застал… Похоронили в братской могиле… не знаю, где… Мне писали, я ездил искать… Не доехал.

- Доехал, - возразила Лиса. – Ты доехал.

- Не знаю… Я не хотел.

Она кивнула, прижалась губами к его виску и после короткой паузы проговорила:

- Мне нравится твоя земля, - и добавила с легкой улыбкой: - А вот я бы вряд ли понравилась твоей семье.

- Я им тоже не нравился… но меня любили. У тебя могла быть надежда, что тебя полюбят, - между ними снова установилась тишина, только в пожухлой траве дерзко застрекотало. Из нее словно забрали всю жизнь, а ты посмотри… есть кому стрекотать. Пианист отстранился, потянулся к карману брюк, и в руках его оказались сигареты. – Дай зажигалку, - попросил он. И в это самое время его смуглая щека нервно задергалась, он тихо выругался и закрыл лицо ладонью, прячась и от Лисы, будто бы не желал ей показывать того, что происходило в нем в это мгновение. Не желал делиться. Его ноша.

Она поискала в сумке зажигалку – той, с эмалью в виде птицы, давно не было, затерялась, как и прочие незначимые вещи – потом достала из пачки сигарету, прикурила и протянула Пианисту. Он быстро забрал ее, закурил, все так же не глядя на Лису, но и не глядя по сторонам. И будто совсем не замечал нескольких мужчин и женщин, оказавшихся перед домом, чуть в стороне, и хмуро глядевших на него, узнавая, но не решаясь подойти. Они переговаривались между собой, а он, понимая, о чем, старался не прислушиваться.

- Ты когда-нибудь пила козье молоко? – неожиданно спросил Пианист.

- Нет, - ответила она, внимательно рассматривая жителей деревни, глазевших на нее. Впрочем, сейчас она так же внимательно разглядывала бы даже камень, крепко вошедший в землю недалеко от того места, где устроились они с Пианистом – только чтобы он больше не скрывал лицо в ладонях.

- Повезло! – хохотнул он.

- Я вообще везучая! – улыбнулась она в ответ, повернулась к нему, посмотрела в глаза. – Покажешь мне Мадрид?

- Я почти не знаю Мадрид. Я там жил несколько месяцев.

- Тогда просто посмотрим. Вместе, - она поднялась и, ухватив его за руку, потянула. – Пошли!

- Сейчас, - бросил он, но не встал – не заставил себя. Словно больше уже ничего и никогда не сможет отлепить его от этого порога. Врос. Или был погребен под грудой камней. Кошмары всех его ночей нельзя было сравнить с этим кошмаром, от которого не проснуться. Медлил, выжидал, докуривал сигарету. И чувствовал, как из груди к небу ползет отвратительная горечь. Ею он был пропитан. Потом все-таки встал и заставил себя улыбнуться. Теперь Лиса знала. Знала. Он смотрел в ее золотистое лицо. И ни о чем не мог думать. Снова пытался жить в этой минуте – она пожалела. Она хотела увести. Она словно бы обхватила его кольцом рук и ног, как делал он когда-то давно, когда она еще кричала во сне – сразу после войны. Неужели сейчас она слышала его самый громкий крик?

- Gitano! – крик и правда зазвучал от дороги, заставив его вздрогнуть и оторвать взгляд от Лисы. И вот тогда сам позабыл, что связки нужны затем, чтобы отвечать.

- Gitano… - повторила старуха у дороги – сгорбленная, скрюченная, почерневшая и словно измятая. Маленькая, еще меньше, чем четверть века назад, хотя ростом и статью она никогда не отличалась. С дрожащим подбородком, трясущейся головой. В яркой косынке – совсем, как прежде – зеленой, с красными и золотистыми цветами. Кажется, совсем новой, в отличие от ветхой, как она сама, одежды. Ее брови, сросшиеся на переносице, были седы. Седы были и редкие усики над верхней губой. А когда-то она казалась ему некрасивой из-за черных волос на лице.

- Аbuela, - медленно прошептал Пианист и замер, не понимая, что делать. Старуха знала. Старуха сделала первый шаг, едва услыхав это его прерывистое «аbuela». Шагнула и покачнулась. В то самое мгновение он был возле нее, удерживал ее руками. И медленно опускался на колени, в белесую пыль дороги, только бы прижаться к ее животу, висевшему забавным фартуком. И слушал раз за разом хриплое и залитое слезами «gitano».

Так же слушала и Лиса, застыв на месте, глядя на них обоих, не смея нарушить их встречу. Догадываясь, понимая, чувствуя, что он доехал.