Уходил он в эти раздумья путями, проторенными отвлечением и усталостью, как уходят из города, нуждаясь в отдыхе от знакомых строений и дорог, но, вернувшись, вновь и вновь сталкивался с неотступным чувством, которое лишало его покоя, вновь толкало к скорейшему выявлению важного просчета, допущенного в последнее время. Он ловил себя на том, что, погружаясь в работу, не может больше растворяться в сложнейшей электрической сети, не может двигаться и растекаться, как ток, в колоссальном замкнутом лабиринте смертоносного напряжения. Он покрывался испариной оттого, что его покинуло безошибочное предвидение, магическое чутье, выручавшее в тех случаях, когда ему недоставало знаний, чутье, которое позволяло уверенно существовать в электрическом организме наравне с проводами и пластинами, ионами и электронами, самостоятельно открывая, познавая, но не формулируя труднодоступные законы и положения физики.
И вот однажды, наведавшись к матери, чьи глаза светились радостью, измотанный тревогой, которая неуклонно вела его к необозримому рву поражения, поглотившему несметное количество боевых колесниц, он вдруг натолкнулся на тленную бумагу завещания, вмиг создавшую прочнейший мост, и, не веривший в подарки судьбы, он с благодарностью подумал — вот ведь, Ольга, не иначе, это ты даешь мне важнейшее в этой трудной жизни — шерсть дохлого пса и лист бумаги — и думал — теперь-то мне остается самое малое — получить деньги и увековечить то и другое в золотых рамках. А потом он посмотрел на мать и подумал — как молодеет человек, составив завещание. Она ему сказала — я не хотела тебе говорить, но раз ты увидел, то будешь знать — и сказала — я сделала это вчера; он сказал — а я сделаю это завтра.
Тогда он и сказал матери, что немедленно пойдет к сестре Ольги, только купит по пути дверной глазок и зайдет на работу за электродрелью и удлинителем, и сказал — больше я туда ходить не буду, потому что после составления завещания не вижу в этом смысла, приду лишь тогда, когда получу на руки деньги — и пояснил — когда приду, чтобы забрать Ольгу, а то, неровен час, ее сестра еще что-нибудь придумает, — потом сказал — все-таки я думаю, это ее идея, Ольге бы такое в голову не пришло; мать спросила — что? — какая идея?; он спокойно сказал — да с этой дурацкой смертью, какая же еще.
Сразу после его ухода Алла Сергеевна позвонила Ирине и тихо сказала — он идет к тебе; Ирина сказала — зачем? у меня полно работы, а вместо этого я должна слушать изощрения его садистского языка? что еще ему нужно? он не успокоится, пока меня не похоронят?; Алла Сергеевна сказала — он идет к тебе, чтобы вставить дверной глазок.
Полтора часа спустя, в промежутках между включениями электродрели, визг которой звонко разносился по лестничным пролетам подъезда, Кожухин сказал ей — не иначе тебе позвонила моя мать; она сказала — да; он удовлетворенно хмыкнул и сказал — то-то я и гляжу, ты успела спровадить Ольгу, — и сказал — не беда, я потерплю, теперь спешить не буду, вот только составлю завещание, закреплю за Ольгой свой банковский вклад, а завтра отпрошусь с работы и заверю его у нотариуса, — он опустил дрель и повел рукой в сторону — здесь недалеко, через два дома есть нотариальная контора, чтобы вам, в случае моей смерти, удобней было добираться, а чтобы вы с Ольгой не бежали туда наперегонки, скажу — о тебе там не будет ни слова, но это, повторяю, в случае моей смерти, что практически исключено — слишком тяжкое бремя мне приходится с вами нести, чтобы бог убрал из-под вас мои плечи, и вряд ли он допустит, чтобы бремя это пало, проломив землю прямо посреди нашего города.
Она стояла в узком маленьком коридоре, прислонившись к основанию массивной вешалки, кутаясь в широкий домашний халат, наблюдала за точными движениями его рук, молча проглатывая его слова, точно зачерствевший, царапающий нёбо хлеб, перед стеной его неколебимого, уверенного безумия, безумия, способного убедить мягким, неторопливым вхождением в чужое сознание, способного подмять чужую волю, замутить ясность кристального знания, посеять короткую неразбериху в памяти, чтобы изъять оттуда любое событие навсегда.
Покончив с дверным глазком, как бы не замечая, что ею овладел легкий столбняк, Кожухин повернулся и двинулся по коридору к розетке, намереваясь отключить дрель и вывернуть сверло, и его взгляд, бесцельно скользивший по письменному столу, пишущей машинке, заваленной внушительными кипами бумаг, вдруг натолкнулся на фотографию Ольги в черной рамке. И от бешеного, стремительного рывка, от грохота брошенной дрели, от волны воздуха, поднятой большим, прыгнувшим к фотографии телом, от далекого хруста рамки Ирина, не сознавая, что происходит, медленно и ровно, как капля дождя, стекла на пол. Над ней нависло отяжелевшее лицо, налитое бурлящей кровью, похожее на перезревший, готовый лопнуть, фантастический плод, и перекошенный, наполовину парализованный неудержимой злостью рот вколачивал в дрожащее пространство сваи слов, не замечая, что они летят в пустоту, как болиды, слов, из которых она запомнила лишь одно — зависть.