Будучи моей единственной тетушкой, зная, что я практически не разговариваю с матерью, она взяла за правило пересказывать мне все их беседы. И она сказала мне — знаешь ли, очень давно, когда мы были детьми, многие из нас ели мел, обыкновенный школьный мел. А некоторые даже отколупывали со стен побелку — считалось, что в организме не хватает кальция, а твоя мать вместо мела грызла спички — и сказала — нет, не дерево она грызла, сгрызала именно серу: я у нее спросил — ну и что? — она хитро подмигнула и сказала — есть в этом что-то дьявольское, да? — я сказал — да. В другой раз она спросила — а знаешь, почему она выгнала того художника, выгнала именно тогда, когда выгнала? — я у нее спросил — ну? — и спросил — почему? Она сказала — потому, что его картины некуда было вешать, ведь он метал их как икру — и сказала, цокнув языком — вот так-то; я ей сказал — я в этом сомневаюсь; но она, не слушая меня, мечтательно закатила глаза и сказала- бог мой, это непревзойденное умение — и сказала — она гениальный пиротехник — столько мужчин и ни одного взрыва в доме — и добавила, снова цокнув языком — они уносили начинку и взрывались где-нибудь на улице, безвредные, как петарды. Мне была не по вкусу ее болтовня о взрывах и прочей чепухе, но, в общем, она мне нравилась, потому что она, за исключением ее сына, могла спокойно смотреть мне в лицо, изуродованное осколками раскаленного железа.
Следует отдать тетушке должное — убедившись вскоре, что мать более не шевельнет пальцем, чтобы поддержать в квартире хотя бы видимость порядка, она приходила раз в неделю и, пропуская мимо ушей язвительные реплики, принималась вытряхивать пепельницы, вытирать с мебели пыль, чистить ковры и паласы, водружать на место сдвинутые, перевернутые предметы быта и мыть полы, к которым уже прилипали ноги. Она вызывала слесаря, чтобы ликвидировать давний засор в водяных трубах. А также газовщика, устранившего утечку газа в одной из конфорок массивной газовой плиты. Она же приносила кое-что из еды и если не успевала приготовить, оставляла продукты там, где они сразу бросались в глаза. Она так и не смогла уговорить мать принимать горячую ванну и менять постельное белье. Вместо этого она каждый раз приносила флакончик дешевого одеколона и демонстративно разбрызгивала его по углам. Эта планомерность, неспешность и некая плавность ее ненавязчивой помощи действовали на мать усыпляюще, но порой она открывала сонные глаза и сквозь пелену полудремы, из глубины своего равнодушия наблюдала за старшей сестрой, не произнося ни слова.
Иногда тетушка не появлялась две-три недели, и это значило, что с ее сыном не все благополучно. Вбитый Господом в этот мир, как клин, он рос, страдая от постоянного ощущения тесноты, тогда как все, кто имел с ним дело, страдали от постоянного гнетущего ощущения его слабоумия. Этот двадцатипятилетний ребенок двухметрового роста и могучего сложения, каждой клеткой своего организма ненавидевший, отторгавший давку и густонаселенные города, был начисто лишен духовного наследия и врожденного опыта того множества бессознательных генных позывов и электрических уколов, призывающих человека действовать в данной ситуации так, а не иначе, но был наделен некой индивидуальной любознательностью, побуждавшей его исследовать самого себя с той тщательностью, какой исследуют крестец бронтозавра — сантиметр за сантиметром, и в результате этого многолетнего исследования он пришел к тому, что почувствовал себя телом инородным, что вовсе не противоречило, а напротив, оправдывало его слепую ненависть к густонаселенным городам. Но стиснутый людьми и традициями, стенами и законами, не обладая пластом многовекового опыта, который оседает в каждом, точно взбаламученный предками ил, ошибаясь и оступаясь, он все же верил, что есть в мире место, где ему будет хорошо.