Ужинать мы с ним пошли около восьми; вагон-ресторан был полупустым, ярко освещённым, хотя ещё не стемнело, в нём пахло жареным мясом, кислым сухим вином и табаком, мы сели за четырёхместный столик и заказали по сто грамм водки, жаркое с овощами и салаты из капусты и моркови с брюквой. Охлаждённую водку принесли сразу же, Одинг достал сигареты, и мы плеснули в довольно большие рюмки понемногу водки, выпили и закурили; Одинг огляделся и сказал — что ж, довольно чисто. В ожидании горячего, мы выпили, что заказали, заполняя время частым курением и разговором пожилых о том, как люди издеваются над собой.
Одинг сказал — был у нас в школе учитель литературы, так вот он писал рассказы, повести — и сказал — многие из них пописывают, но, как правило, не для детей, а этот был редким циником, насмешником, его же никто и нигде не печатал, ценил он себя мало, издевался над собой, бывало, и прилюдно, но остроумно, а помимо увлечения писательством, он неплохо столярничал, имел, вообще-то, руки золотые — и сказал — я бывал у него, так вот, у себя дома он собственноручно смастерил письменный стол в виде натурального гроба, с откидывавшейся на петлях крышкой и на четырёх ножках, и вот в этом гробу он держал свои рукописи, а те, которые ещё только писал по вечерам, убирал в гроб на ночь.
Одинг мягко улыбнулся и сказал — интересную вещь он говорил, говорил, что не успевал ещё дописать начатое слово, а оно уже было в прошлом, я думал об этом, а потом, когда что-нибудь писал, ловил себя на мысли, что у меня происходит то же самое — и, щёлкнув пальцами, сказал — начало слова, как начало минуты, если она началась, она уже как бы была, то есть, если она течёт, не важно, в начале или в конце, она уже состоялась, как факт; я сказал — наверное, у всех так, если начинаешь писать слово, зная, какое слово хочешь написать.
Принесли жаркое и хлеб, нарезанный тонко, как сыр. Одинг сказал — с написанием слов это так, а как быть с самонарождени-ем минут?; — и сказал вкрадчиво- получается, нет ни настоящего, ни будущего, мы же неотделимы от минут, мы в кругу минут, очерченном часовой стрелкой, и наши дети рождаются в прошлом, живём и любим мы в прошлом, стареем и умираем в прошлом, мы двигаемся в прошлом.
Одинг заказал ещё сто грамм водки, и когда принесли мерцающий мелкими гранями графинчик, плеснул в рюмки, и лишь потом, выпив, принялся за рагу. Подняв вилку, он сказал — вот так кем-то произнесённые слова, берущие начало в том, что верно подмечено, уводят тебя в путешествие размышлений; я думал о сказанном и, наблюдая за ним поверх пустого графинчика, поверх букета белых салфеток в керамическом держателе, похожем на чуть раскрытую в середине книгу, думал, что настоящее всё-таки есть, настоящее — есть внутренность минуты, внутренность нас, и думал, искренним ли был Одинг в своих утверждениях, верил ли сам в то, что говорил.
Пробыв в вагоне-ресторане чуть более часа, мы вернулись в плацкарт и почти сразу легли спать.
Застыв на полке в надежде быстрее уснуть, я вспомнил старый, незабываемый сон; часто я шёл дорогой того сна в сон иной, но никогда больше ничего подобного мне не снилось; давний сон этот засел во мне, наверное, на всю жизнь, словно взрастил, выпестовал в организме самостоятельный, лишний орган со своей автономной кровеносной системой; во сне этом солнце восходило на западе и заходило на востоке, влага струилась в недра, деревья росли вниз, и кроны их исчезали в стволах, устремлённые в корни, процесс эволюции двинулся вспять и шёл там крестовый поход, с запада на восток, вслед за солнцем, и в походе этом кресты несли людей и никак не наоборот, и кресты сеяли себя с кладбищенской густотой и, посеянные, оставались, но тех, которые несли людей, не становилось меньше, и они наступали на землю с неотвратимостью ледника.
На следующее утро раньше всех поднялась золотоволосая девочка, которая ехала на боковых полках, напротив нашего плацкартного купе, с отцом, высоким, крепким мужчиной, с коротким, крючковатым носом, тонкими, бескровными губами и подбородком, при виде которого в голову приходило только одно слово — бескомпромиссность; лоб у мужчины был крут, выпукл, точно изнутри лобную кость регулярно таранили тяжёлые мысли, лицо, не имевшее ни одной мягкой черты, словно являя незыблемую жестокость, имело, однако, светло-зелёные мягкие глаза, отодвигавшие всё иное на задний план — так дальность бушующего огня заставляет забыть о пепелище и с благодарностью принимать дитя его — теплый свет.