Девочка быстро и тихо оделась, сложила нижнюю полку, села за столик, вынула из детского рюкзачка небольшие песочные часы, очевидно, заменявшие ей игрушку, поставила их перед собой и, сложив руки на столике, опустив на них голову, задумчиво, с недетским выражением симпатичного, нежного лица, стала наблюдать за безмолвными песочными минутами, текущими сверху вниз; зарождающимся разумом она, словно чувствовала некий подвох; время и трагедия — синонимы, игрушку эту следовало бояться, она и вызывала у неё легкий страх, какой вызывает поначалу пепельница в виде человеческого черепа. А может, она видела за тонким стеклом песочных часов маленький, жёлтый водопад, пленённый, а потому бесшумный, окончание которого можно было быстро превратить в начало.
У Одинга разболелся зуб, он пил анальгин, глотая таблетки без воды и либо лежал, тяжело ворочаясь, словно засыпанный снегом, на своей верхней полке, либо сидел на нижней, вогнанный изнурительной болью в замкнутое состояние атомизма и пытался бороться с ним посредством забавных, курьёзных воспоминаний, непрерывно разговаривая, но разговаривая одной половиной рта, потому что другая, закабаленная болью, очевидно, отказывалась принимать участие в нарождении слов; я больше молчал, понимая, что слушать ему сейчас много невыносимее, чем говорить. Он сказал — отмирает вовсе не то, что мешает жить — и сказал — по мне бы лучше жить с отростком хвоста, чем с зубными нервами, вот кончится анальгин и придется, видно, переходить на водку; я сказал — можно, если бы это помогало, он сказал — у меня от этого зуба на руках и ногах уже ногти гудят, а ночью просто невмоготу — а потом сказал — накладно это будет, да экономить сил нет — они там, в ресторане, за водку втридорога дерут, как не больше, ну и пусть их, а экономность человеческая навевает на меня печаль, вспоминается старая история. И заклиная зуб потоком слов, сказал: я преподавал тогда в Харькове — были это первые годы моего учительства — и проживал в общежитии вместе с рабочими, строившими объект, имевший какое-то отношение к ядерному институту — сказал — и жил там, помимо прочих, молодой, невысокий, хрупкий армянин, я полагаю, с долей греческой крови, по фамилии Колпакиди, работал он на объекте электромонтажном.
Худой, сине-коричневой рукой Одинг потер неподвижную щеку и сказал — и вот, при очередном монтаже, используя электросварку, думая, наверное, что обойдется сваркой точечной, он не опустил забрало защитной каски и в глаз ему попала жгучая окалина, не знаю, с электрода или с арматуры, но потом, видно, начались процессы, на которые надо было обратить внимание, а он не обратил, и когда глаз уже буквально истекал воспалением, бригадир смены отправил его к офтальмологу, но было поздно, и глаз спасти не удалось.
В глазах же самого Одинга, под тяжелыми, полуопущенными веками, словно покачивались маятники боли, я улавливал медленные, размеренные махи их амплитуд, и мне казалось, что из стороны в сторону покачивается, на самом деле неподвижная, его голова, но удивительней всего, что, улыбаясь одной стороной рта, он сохранял мягкость улыбки. Одинг сказал: вернувшись в бригаду одноглазым, он отказался от инвалидной степени, такой, конечно, и должен был отнестись к потере глаза достаточно спокойно, по-философски, именно так он и отнесся — а потом сказал — и всё шло своим чередом, и случай тот, памятью переваренный, подзабылся, как будто Колпакиди пришёл на стройку уже одноглазым, и тут вдруг грянул гром — он влюбился, и вот тогда-то и выяснилось, что жила в нём, тщедушном и мечтательном, необоримая гордость.
Одинг замолчал и улыбнулся страдальчески. А потом сказал — девушка-то, избранница его, была довольно красива, малость высокомерна, вообще цену себе знала и чтобы подойти к ней с серьезными намерениями, имея всего один глаз, о таком он, видно, и помыслить не мог — и сказал — а здесь ещё кто-то, может, в поликлинике, просветил его, что в Москве и Ленинграде делают стеклянные глаза, вставляют, да еще и его самого вставлять научат — и сказал — господи, его воодушевление было столь велико, что лично я за него даже испугался, может, он думал, что вставной глаз и видеть будет, и я не мог понять, что он там втемяшил себе в голову, какое убеждение погрузил в море своей наивности и объяснить ему, огорчить его, я просто не мог, да и другие помалкивали, видно, из тех же соображений — и сказал — вот только в какую цену обойдется стеклянный глаз, ему не сказали, а он благоговейно не спросил и, видно, сообразил, что уж, наверно, побольше он стоит, чем потерянный им, настоящий — и сказал — настоящий ведь был совсем обычный, то есть, в настоящем-то ничего особенного, а искусственный не может стоить меньше полтысячи рублей, ведь чудес дешёвых не бывает…