И вновь потекло учебное время, размеренное, расписанное, дисциплинирующее, как служба, плечи приняли тяжесть учебников, пеналов и тетрадей, натянулись лямки ранца, вновь старый, красный кирпич внешних школьных стен ежедневно посещал глаза, а мозгом легко, без отторжения принимались знания, циркулировали в нем с той же естественностью, как и кровь, как и кислород, мозг дышал ими легко и глубоко; мало кому из окружавших меня детей в начальных и средних классах обучение давалось столь легко главным образом потому, что знания меня интересовали больше, нежели люди; были среди них такие, которые не хотели учиться, и не учились, пребывая в ладу с самими собой, горохом перекатываясь из одного школьного дня в другой, громкие и смешливые, я словно слышал тонкий, хрустальный звон пустоты, будучи в непосредственной близости от их голосов; таковыми были многие из детдомовских, кидавшихся в драку между собой из-за кем-то выброшенной осклизлой уже соленой хамсы или полуобглоданного вареного початка кукурузы; были такие, которые рядились в знания, как в одежды, одежды неприятные, неудобные, но минутно необходимые, подобно дождевику.
Тем самым они придавали своим знаниям мимолетность эфира, заученное ими, казалось, оставалось на сетчатке глаз, считывалось, не попадая в сознание, в память, и после озвучания переставало для них существовать; но были и такие, которые овладевали знаниями с тяжким трудом, чей мозг принимал теоремы и аксиомы, функции и положения, как тело — раны, мне виделось, что, жестоко учась, они бороздили мозг остро заточенным лемехом, оставлявшим за собой шрамные отвалы. Таких особенно не любили детдомовские, презрительно глядя на них сверху вниз, с высот своих сумрачных и холодных пандемониумов одиночества и никогда не упускали возможности напакостить им при первом удобном случае.
В девять лет, на девятую свою осень, я начал выкладывать одну из узких, многочисленных лесных тропинок небольшими камнями, которые находил здесь же, в лесу, изо дня в день, по три-четыре камня, сожалея, что на зиму это занятие придется прекратить до весны; обыкновенно, возвращаясь из школы, я заносил домой ранец, на скорую руку обедал и уходил в лес; я делал углубления в земле, утапливал камни в среднем наполовину, утрамбовывая по бокам, наступал на них всей тяжестью тела, пребывая в гармонии с памятью, в которой до поры до времени спали мысли о седине, но немедленно, по выходу из леса, седина вновь и вновь завладевала сознанием, определяла его, потому что в ней люди вольно или невольно предполагали горький опыт, и любой мой опыт априори обретал горечь, которую события моей жизни не несли; седина заставляла думать не по-детски, и мне казалось, что она накладывала определенные обязательства, но какие, я не знал и по незнанию этому не в силах был их исполнять; кроме того, седина воспринималась мною как несостоятельность детства — таково было ее влияние на девятилетний разум — она посеребрила не только мои волосы, но и мысли.
Никогда и ни с кем я это не обсуждал, потому что видел: и мать, и отец необычность этого явления не возводили в ранг явления трагичного, принимая как безвредную болезнь волос, а отец, пребывая еще в растворе обыденности, свободы от географической карты, давно сказал: ну что же, раз таким уродился, таким тебе и жить; в школе же мои волосы были прежде всего предметом для насмешки, и мне не оставалось ничего, кроме как замкнуться, и только двоюродная сестра матери, несгибаемо верующая тетушка Лиз, видела в моей седине светящийся фосфор святости, которым помазал меня ее вездесущий Бог.
Той осенью небывало плодоносили яблони, и деревянные полки погребов уже гнулись и трещали от бессчетных банок с яблочным вареньем и концентрированным соком, самодельным вином и неким подобием яблочно-морковного джема; люди, имевшие свои хозяйства и деревенские дома, задаром отдавали яблоки мешками тем, кто жил в квартирах до тех пор, пока не стали получать решительные отказы, но еще какое-то время их выручали многочисленные рабочие из общежитий, понаехавшие строить кирпичные пятиэтажные дома, быстрое возведение которых было обусловлено тем, что лифты и мусоропроводы в них не предусматривались — уже тогда город разрастался стремительнее, чем кладбище в пору эпидемии. Яблоки кромсали ножами, давили в мясорубках, протирали через сито, замачивали в бочках, но они не кончались и гнили прежде, чем их можно было обработать, и тогда полугнилые и только начинавшие гнить стали выбрасывать в подлесок, где вскоре они лежали уже большими грудами, вытеснив запах хвои и все остальные запахи, своим тяжелым, как марево, сладким духом гниения, духом, способным порождать миражи и сковывать движения, почти как вода.