Выбрать главу

— Петрович, там к тебе люди пришли.

Жена вернулась из прихожей и спокойно села на табуретку возле стола.

— Имей в виду, я дверь не закрывала. Иди, поговори с народом.

Петрович с утра был молчалив и грустен. У него болела голова. Трудно с хрипом дышалось. Чесались глаза, и так скрытые вечными утренними мешками от солнца. И солнца, кстати, не было видно за окном кухни. А это было, с одной стороны, хорошо, потому что летним утром раскаленное солнце отбивало всякий аппетит, а с другой — подозрительно и мерзко, как и дымка, скрывающая углы.

— Я не завтракал еще, — буркнул недовольно он.

— Так ты же не хочешь! — удивилась жена, приподняв правую бровь. Она умела так приподнять правую бровь, что разговаривать и что-то доказывать становилось просто смешно.

— Ну… Я пошел? — Петрович вбил ноги в растоптанные плетенки и взялся за дверную ручку.

— Иди, иди, Петрович. Народ ждет. К обеду возвращайся.

На лестнице никого не было. И ниже этажом — никого. Зато люди стояли полукругом перед подъездом. Знакомые люди и незнакомые, пришедшие откуда-то к Петровичу. В такую жару, в такое пекло — к Петровичу. Они стояли и молчали. Он тоже остановился и молчал. Жара текла сверху, сквозь белую муть, и давила на голову, заставляя нагибаться, съеживаться, корчиться. Жара вышибала тут же пот, и рубаха Петровича сразу покрылась мокрыми разводами. Жара отбивала всякое желание двигаться или говорить.

Петрович вдохнул типа воздух, кашлянул, и тут же задвигались люди. Они окружили его, задергали, затормошили, куда-то повели, на ходу что-то говорили, а очнулся Петрович уже в тени под старым тополем на своей скамейке. И в руке, что удивительно, был высокий пластиковый стакан, тут же покрывшийся туманными капельками от холодного содержания.

Петрович поднял левую руку вверх, останавливая всех, чтобы замолчали, наконец. Потом правой медленно поднес холодный стакан к губам, вдыхая брызжущие горечью капли пены, присосался, глотнул гулко и глубоко, а потом просто лил и лил, пока стакан не повернулся к небу своим дном.

— Уф, — сказал Петрович и икнул, смущенно прикрыв рот пухлой ладошкой. — Спасибо, люди. Спасли. Теперь говорите. Ну?

Но люди не говорили. Они смотрели с приязнью, ласково. Они наливали из холодной канистры еще пиво. И в руках у людей было оно — янтарное, с горчинкой, с шапкой пены, в которую окунается нос, холодное…

— Ну, что, — Петрович приподнял стакан, опять полный и холодный, взглянул сквозь него вверх, туда, где невидимое за дымкой солнце жарило и жарило, нагоняя температуру, как в печке. — Ну, будем жить, народ!

— Будем! — сказали все. И выпили.

Петрович сидел в своем парке, что через дорогу от его дома. Вокруг был его город. Люди его города стояли и сидели рядом с ним. И им все было понятно в этой жизни.

— Жить — хорошо, — сказал Петрович, промокнув глаза. — Наливайте, что ли…

Пахло осенью

Петрович скучал. Он не привык быть один. На работе всегда вокруг народ. Дома — жена рядом. Все возится, делает что-то, говорит. И на улице, если просто выйти в парк, что напротив дома, всегда придут к Петровичу люди, всегда есть повод поговорить.

— Во! Климка! — обрадовался он. — Садись, выпьем пива.

Клим шел домой. Он устал. У него болела голова. Но Петрович — это Петрович. Петровича обижать нельзя. Присел рядом, осторожно принял мнущийся высокий пластиковый стакан.

— «Жигули»?

— «Очаково»!

В принципе, разницы никакой, если пива много, оно холодное, и есть компания. Вот, например, Петрович — это хорошая компания.

— Куда бредешь? Чего такой грустный? — спросил подряд Петрович.

— Домой. Устал. И погода эта…

— А что — погода? Ты закрой глаза. Вслушайся. Нет, внюхайся. И не смейся, не смейся. Это я специально так говорю, чтобы любому было понятно. Или я не он? Так вот, Климка, закрываю я глаза, вдыхаю воздух… Вот это, горьковатое — это жгут листья. Значит, правда, конец лету. Но это не страшно. Потому что лето точно будет опять. А запах этот напоминает мне сразу старое — школьные и студенческие годы. Школьные, потому что мели в этом парке листья, собирали в кучи и жгли. А сами носились между белыми дымами… Ты сам-то местный?

Клим был почти местным. То есть, теперь-то — совсем местный. Вон его окно и балкон. Там уже больше года прожил. Всех соседей знал.

— А, все же приезжий у нас. Потому и не представляешь. Вот там, за углом, моя школа. Она старая, двухэтажная. Оттуда нас вели в парк, выдавали метлы и грабли. А потом были костры, да. А вот еще, ты чувствуй, чувствуй! Еще пахнет сырой землей. Вот тога этот дымок плюс сырая земля — совсем другой коленкор получается. Это, выходит, нас вывезли на картошку в колхоз. В резиновых сапогах, в наклон и вприсядку за каждой картофелиной. Потом мешки на тракторный прицеп. А в сторонке из сучьев разных и обломков — костерок. И картошка закопана по краям. Трактор уходит, а мы лезем за печеной, ломаем ее, перекидывая с ладони на ладонь, солим, вгрызаемся. Лица перемазаны сажей и углем. Нам весело и вкусно. Ты, Климка, на картошку ездил?