Лестница прогибалась и многообещающе попискивала, похрустывала и издавала ещё какие-то угрожающие звуки. Я лез и напевал:
Всё выше, и выше, и выше
Стремим мы полёт наших птиц
И в каждом пропеллере дышит
Спокойствие наших границ...
Странно, но сейчас песенка не вызывала у меня отторжения и тоски, а наоборот — помогала карабкаться:
— Вздымая ввысь свой аппарат послушный... йохарный бабайссс! — я уцепился за карниз и вскинул себя внутрь. Но оказалось, что подломилась только верхняя перекладина. — Ссссука, — с чувством сказал я. И, отряхнувшись, начал оглядываться.
Чердак был не такой уж и большой — не во весь сарай, вернее, а так — ничего, солидный и высокий. А осмотревшись подробней, я невольно улыбнулся. Когда-то — года три назад — у нас с ребятами был подобный «штаб» на чердаке одного назначенного под снос дома.
Похоже, как, наверное, похожи все мальчишеские «штабы» — в шалашах, в подвалах, на деревьях, на чердаках... Но тут давно никто не был — вокруг лежал солидный слой пыли. На стене висели мотки верёвок, фонарь, два скрещённых сигнальных флага и какая-то карта.
В углу лежала покрытая мешковиной охапка соломы. Тут же стоял перевёрнутый фанерный ящик. Возле дырявой замшелой крыши торчало большое, похожее на штурвальное, колесо. Над колесом висел самодельный телефон, старый, как из фильмов про начало ХХ века.
Постеров нет. Никаких, даже старых. Так. Похоже, что я точно на месте. Подойдя к окну я, к своему разочарованию, не увидел ничего, кроме зелени садов. Теперь ещё придётся слезать...
Просто ради интереса (и ещё чтобы отдалить этот момент) я снял трубку телефона и — тоже как видел в кино — покрутил кривую ручку. Она зажужжала. А в следующую секунду неожиданно чистый и близкий мужской голос спросил:
— У телефона. Кто это? — и, не дожидаясь моего ответа: — Сейчас иду.
Если сказать честно — я испугался и очень. Трубка прыгнула на рычаг. Я отскочил к окну, едва не свалился наружу, не сводя глаз с аппарата, оказавшегося подключённым!
Потом, по-прежнему не отрывая от него взгляда, перенёс ногу наружу, стараясь нащупать следующую, не треснувшую, ступеньку... и опять чуточку не сыграл вниз, услышав оттуда чей-то короткий свист.
Сидя на краю проёма верхом, я оглянулся. Внизу, около самой лестницы, стоял и улыбался, задрав голову, на которой чудом держалась казачья кубанка, молодой парень в полувоенном — френч, ремень, галифе, начищенные сапоги. Круглолицый, улыбка приятная.
— Ну, здравствуй, — сказал он, кладя ладонь на нижнюю ступеньку. — Что скажешь, если я поднимусь?
— Ну... это, наверное, ваш сарай, — определил я.
— Да уж наверное мой, — согласился он и ловко взлетел к окну — я еле успел посторониться — миновав треснувшую ступеньку. Одёрнул френч привычным движением. А я увидел, что он старше, чем кажется из-за круглого мальчишеского лица.
Даже очень немолодой, лет сорока, наверное. Но глаза были такие же искренние и весёлые, как улыбка. А я вам скажу, это редко бывает у взрослых.
— Я тут... позвонил... и вообще... — почему-то замямлил я, хотя это мне не слишком-то подходило. И удивился, что он не удивляется — пацан с двумя пистолетами, с ножом... А потом я выпалил: — Какой сейчас год?
Он чуть свёл брови, присел на край проёма, закусил зубами былку сена. Пожал плечами:
— Год... Вот знаешь — честное слово, не знаю, какой год... А что ты за человек такой и зачем тебе год? Раз уж это мой сарай и ты сюда невесть как проник непонятно с какой целью — то признавайся во всём.
Он говорил вроде бы строго и даже сурово, но я почему-то почувствовал, как улыбаюсь. Я присел на сено и начал говорить, только теперь обратив внимание, что часы опять дурят — значит, это снова какой-то закоулок вне времени и пространства.
Этот человек слушал внимательно, не перебивая, хотя время от времени мне казалось, что его мысли где-то очень-очень далеко — может быть, вообще он и не слышит меня. Но когда я пару раз прерывался, он кивал и спрашивал: «Так, а дальше что?»
Когда я закончил говорить, он продолжал смотреть наружу. И сказал, не поворачиваясь:
— Знаешь, прохожий человек, раньше я бы и не поверил, может быть. Шёл солдат с турецкой кампании, завернул к скупой хозяйке на постой и давай небылицы плести, чтобы суп погуще был... Но то раньше, а сейчас другое дело. И дело другое, и я другой немного...
— Вот я и не знаю, что мне делать, — признался я, не очень-то обратив внимание на его слова, если честно. — Вроде бы иду, иду, вот-вот — и опять мимо.
— Ну, на этот раз, может и не очень мимо, а почти в точку, — возразил он. — Вообще-то этот сарай раньше стоял в сороковом году. А где сороковой, там и сорок первый... — он почему-то грустно улыбнулся. — А там и до сорок второго недалеко...
— Вы мне можете помочь? — прямо спросил я, поднимаясь и подходя к нему.
Он покачал головой:
— Нет, наверное... Раньше вот это колесо крутнули бы мы с тобой, — он указал на штурвал, — и сбежались бы сюда надёжные люди. А вместе любую беду и обиду, как сухарь в чае, размочить можно. Только ведь вот ты не узнаёшь меня?
— Нет, — честно признался я.
— А ещё Женька, — укорил он. — Забегала сюда как-то девчонка, которую вот так же звали. С неё и началась история с сараем... — я улыбнулся, стараясь не дать ему понять, что не врубаюсь, о чём он. А он неожиданно признался: — Вообще-то обидно. Даже не за себя — за моих ребят немного... — он встал, прошёлся туда-сюда.
Я следил за ним глазами. А он вдруг остановился и широко улыбнулся:
— Вот что, хороший человек Женька. Скажи-ка мне, только правду. Тот, кто в сером дне живёт — во всём ли он так уж неправ был? Зачем ты делаешь то, что делаешь? Только честно отвечай, по совести, как кадет.
— Я не кадет уже... — пробормотал я.
— Ну, это ты зряшные вещи говоришь, — возразил он. — Я вообще кадетов не люблю. Но то другие кадеты были. А вот со мной было то же — попёрли меня из армии по болезни, которой я и не замечал. Уж до того мне обидно было, что и руки опустились.
А потом опять поднялись. Дело ведь можно по-разному делать. Кто стреляет, кто патроны подносит, кто патроны делает, а кто старается, чтобы стреляли, патроны подносили и патроны делали без страха и по чести.
Так, что ж ты себя-то списал, если и правда в душе не изменился вовсе? И кто тебе сказал, что мечту можно больничным штампом прихлопнуть? Так что, говори мне, как кадет — старшему по званию. А что я старший — можешь не сомневаться. Доводилось мне и полком командовать.
— Ну... а что говорить-то? — пожал я плечами.
— А то говори, что для тебя главное и о чём ты думаешь. То ли ты хочешь людям помочь. То ли девчонке понравиться. То ли просто героем стать желаешь. То ли тебе дорога через времена и миры по душе, а о цели ты и не думаешь.
А может — боишься даже, вот и стараешься подольше ходить вокруг да около, наискось да наперекосяк? Я понимаю, что это всё сразу у тебя. Но самое-то главное что? Самое?
Я открыл рот... и задумался. Он был прав, этот незнакомец. Всё сразу — вот, что мной двигало. Я хотел помочь жителям Любичей, на самом деле хотел. Но... ещё мне очень хотелось, чтобы Лидка меня поцеловала, обняла, сказала, что я герой и супер.
И отсюда мне ещё хотелось, чтобы на меня просто смотрели с восхищением, и чтобы я мог сам себе сказать: «Это всё Я сделал, это всё МОИ заслуги, я number first, я крут и мощен!» И... и дорога меня затягивала, мне нравилось идти и смотреть кругом. А последнее — я и правда боялся и не очень знал, что же мне делать, когда я дойду.
И, когда я разобрался со всем этим, то печально сказал:
— И как же мне быть? Выходит и правда — нет никакого добра? А я просто эгоист и трус...
— Тут знаешь, какое дело... — ответил этот странный человек. — Сказать, что добра нет — всё равно, что сказать, что солнышка нету, потому что на него глядеть не получается...