— Курицыны, — дополняю я.
— Что же, и Курицыны, — соглашается Николай Гаврилович. — Почти с основания завода, с Нижегородской машинной фабрики. Дед мой сормович, и отец, Гавриил Леонтьевич, и братья. Сам я на завод пришел в девятьсот двенадцатом. Теперь сыны мои, Виктор да Владимир, — сормовские мастера.
Я знавал нескольких старых сормовичей, и среди них — прожившего ровно столетие сормовского патриарха Тихона Григорьевича Третьякова, в огромной семье которого — больше сорока человек! — были и директора заводов, и начальники цехов, и мастера, и рядовые рабочие. Меня удивляли руки Тихона Григорьевича: он разговаривает, рассказывает, а руки заняты какой-то своей работой, не имеющей к рассказу никакого отношения — будто что-то переставляют, прилаживают. И у Николая Гавриловича такие же не знающие покоя руки.
Смотрю на Николая Гавриловича: можно сказать, живая история! Начинал работать на заводе „Акционерное общество „Сормово“. Видел, как сорвали и сбросили старую вывеску с царским двуглавым орлом. Помнил, как сормовские рабочие вооружали корабли Волжской военной флотилии, ушедшие в бой против белогвардейцев. В последнюю войну строил танки. После войны праздновал столетие „Красного Сормова“.
— Николай Гаврилович, а в партии вы с какого же года?
— С семнадцатого. Теперь осталось нас таких на весь завод восемь человек. Между прочим, и революцию девятьсот пятого помню. Фактически вот какая вещь: жили мы неподалеку от завода, тринадцатый дом, если считать от проходной. Приходит отец: „Завтра бастуем“. Наутро я за ним увязался. Мне девять лет было: все интересно. Вижу, строят баррикады. Обоз шел с дровами, так дрова свалили. Рядом почта была, столб стоял на углу возле дома Кукушкина. Ребята давай его пилить. А начальник почты, видя, что связь рушат, стрельнул в окно из револьвера. Рабочие в ответ — залп, тоже из револьверов: в Сормово боевая дружина была, человек сто. Столб повалили все же. Всего тогда построили двадцать пять баррикад, даже пушки самодельные были, одну наш сормович, Париков его фамилия, успел соорудить. Два дня шли бои. Ну, где устоять: артиллерия, полиция, солдаты, казаки. Отцу еще повезло, его потом только с завода выгнали, другим солонее пришлось…
Николай Гаврилович закурил — курит он давно и много, а мне вспомнилась фотография на музейном стенде, посвященном декабрьскому вооруженному восстанию нижегородцев. Сормовского рабочего Устинова, приговоренного к смертной казни, фотограф снял тотчас после вынесения приговора. Сормович дерзко смотрит как бы в лицо судей, поза его горда и спокойна, пальцы правой руки засунуты за широкий ремень, которым перепоясана белая рубаха смертника. И там же, в музее, письмо рабочего Ивана Мочалова: „Здравствуйте, дорогая премногоуважаемая Шура! Посылаю Вам предсмертное последнее почтение и желаю Вам всего хорошего, доброго здоровья, скорого и счастливого успеха в Вашей жизни, передайте, если увидите Пашу, мое последнее почтение, также кланяюсь Наташе и Кате. Затем прости и прощай навсегда, любящий Вас до смерти, писал, когда шел на казнь“.
— В том месте, где была главная баррикада в девятьсот пятом, стоит теперь памятник Ильичу, — снова заговорил Николай Гаврилович. — Но прославил сормовичей на всю землю еще девятьсот второй год: маевка, Петр Заломов. Кто, спрашивается, „Мать“ не читал? Спасибо Алексею Максимовичу, никто до него не написал так о рабочем-революционере! Видел я его, Горького-то, в двадцать восьмом году. Сопровождал в Балахну. Вышел он на берег, окружили его рабочие. Смотрел потом бумажную фабрику. Там в одном месте древесину растирают, он наклонился, а я сзади изо всех сил держу, вдруг, думаю, оступится? Потом попросили его речь сказать. „Нет, говорить-то я не мастер, я все вам опишу, и вы прочтете“. И с Калининым Михаилом Ивановичем опять-таки в Балахне встречались, когда там открывали теплоцентраль.
У Николая Гавриловича круглое, доброе лицо, чуть хрипловатый голос заядлого курильщика. Рассказывает, словно вглядываясь во что-то далекое. Сидим мы в небольшой комнатке, обставленной, что называется, по-спартански: видно, хозяин не из приобретателей, ценит простор, воздух, каждая лишняя вещь мешает ему.
Расспрашиваю Николая Гавриловича о прошлом. Ну, вот, пришел на завод мальчиком в кузницу, потом поставили его, как грамотея, на клеймовку, а дальше что и как?