27
Весть о кровавой расправе в Иланской достигла Шиверска прежде, чем дополз сюда поезд Меллера-Закомельского.
Страшно, когда людей арестовывают, бьют на допросах, ссылают на каторгу, гноят в тюрьмах; страшно, когда восставших окружают солдаты и стреляют из пулеметов по баррикадам, прошивают их насквозь, косят людей, как траву. Еще страшнее, когда безоружных, зажав в кольцо, колют штыками и кинжалами, убивают прикладами, когда приходят на дом, ничего не говоря, берут за руки, волочат на мороз и там секут шомполами, нагайками или расстреливают. Мужчина ли, женщина ли — все равно. В борьбе всегда есть вера в победу; тут — только муки, а в конце — обязательно смерть.
Мало кто из шиверцев спал в ту ночь. Люди прочнее запирали двери, подтягивали болты на ставнях, хотя и знали, что это все равно не спасет, не поможет. Некоторые уходили вовсе из дому. Но куда же уйдешь, если на дворе уже через полчаса мороз прожжет до костей? По звонким, скрипучим перекресткам улиц бродят жандармы, полицейские. Теперь их праздник, им дано право стрелять в любого, кто не замрет на месте при первом же окрике; «Стой!»
Даже сама природа словно испугалась приближения кровавого генерала. Все замерло, ни единого дуновения ветерка, дым из труб поднимается прямо вверх, сливается в черное облако и, смешавшись с морозным туманом, плотно ложится на город. Нет даже месяца — первый день новолуния. И звезды сквозь серый чад не могут осветить своими слабыми лучами затаившуюся в страхе землю. Глянуть вдоль улицы — черно, ни в одном окне, ни в единой щели ставен нет огонька.
А люди не спят, сидят, перешептываются и вслушиваются в паровозные гудки на станции, будто можно узнать по ним, пришел или не пришел состав Меллера-Закомельского.
Но в ту ночь карательный поезд не прибыл. Он двигался медленно, опасаясь подложенных мин, высвечивая себе прожекторами путь и, кроме того, проверяя его контрольным паровозом с двумя платформами впереди, нагруженными бутовым камнем.
С красными после бессонной ночи глазами люди утром пошли на работу в мастерские, в депо, женщины днем, как всегда, понесли им обед…
В ту ночь, когда Меллер-Закомельский еще творил свою расправу в Иланской, в маленьком домике кочегара Петунина собрались Лебедев, Порфирий, Терешин, Лавутин и Ваня Мезенцев. Хозяин надел тулуп и вышел следить за улицей, чтобы жандармы не захватили врасплох.
После разгрома восстания прошло двенадцать дней. И все эти дни комитетчики и руководители обороны, которым удалось пробиться сквозь кольцо солдат, осаждавших мастерские, жили на конспиративных квартирах, разбросанных по всему городу. Жили, тая надежду, что Красноярск отобьется и можно будет уехать туда. Или — что пойдут из Маньчжурии новые эшелоны с войсками, которые в свою очередь сами поднимут знамя восстания. Или — что снято будет военное положение, и хотя с горечью проигранной первой схватки, но можно будет вернуться к обычной жизни. Однако стало известно, что и Красноярск продержался немногим больше, чем Шиверск. Правда, держится еще Чита, но до Читы далеко. А эшелоны из Маньчжурии вступают на Сибирскую железную дорогу, по-прежнему слабо зажженные революционным огнем. Видимо, харбинские товарищи не сумели поработать с ними как следует — армию выиграло самодержавие. И не отменяется военное положение в городе, и, значит, из всех свобод существует только одна: свобода арестов. Теперь надвинулась новая угроза: расстрелов без суда и следствия.
Связи с соседними комитетами оборвались.
Решать, что делать, товарищи, нам нужно немедленно, — сказал Лебедев, загораживая со стороны окна коптилку шапкой, — пока не появился здесь Меллер-Закомельский. Тогда все станет еще сложнее. Мы не знаем его замыслов. Повторит ли он Иланскую или весь город возьмет на прочес. Возможно и последнее. Здесь было восстание, открытый бой с самодержавием — здесь больше поводов для расправы.
А я так думаю, Егор Иванович: это — конец, — угрюмо проговорил Лавутин, не отрывая глаз от красного огонька коптилки. — Потом снова кто-то начнет, а мы… мы уже кончили. Попробовали. Сил недостало. Ну что же, надо понимать. Чего себя веселыми снами тешить?
Так ты что же, Гордей Ильич, от революции отрекаешься? — спросил его Лебедев и тронул за руку. — Опомнись, Гордей Ильич!
Нет, не отказываюсь я, Егор Иванович, — так же пристально глядя на огонек, ответил Лавутин, — будут казнить меня, и то крикну я: «Да здравствует революция!» А драться сейчас больше я не могу. Почему? Потому что вот она, сила, большая у меня, — он приподнял свою огромную ладонь, — а эту печку все одно мне не сдвинуть. Чего же тут? А у меня, Егор Иванович, в семье жена и шестеро ребят. Давно уже бог знает как мы жили, а теперь им стало есть и вовсе нечего.