Меня выпустили, и я пошёл вниз по тропе. Двести метров крутой скалы, отделяли ворота монастыря от площадки, где заканчивалась автодорога. Моя невеста не приехала встречать меня, но я объясняю это не тем, что она постеснялась (не такова она была!), а просто её не успели предупредить: слишком быстро всё решилось со мной… Часа два пришлось подождать монастырского автобуса, но зато я успел всё хорошенько обдумать и кое-что всё-таки понять…
Клапк обладал уникальным поэтическим даром: его стихи были лишены запаха. Поэтому он беззаботно носил листочки рассованными по карманам — благо они были невелики: он писал только восьмистишия. Два я уже вставил в тех местах, где они вспомнились к слову. Они принадлежат к громадной, даже бесконечной серии, которую он условно называл «Поэт и ты», хотя там всюду есть ещё одно лицо — «я», а «поэт», в общем-то, присутствует не обязательно. Вот например:
Сцеживать звенья нудных цепей
тихо умею всегда и теперь.
Вот ты блаженствуешь,
ибо я пуст, как звук.
Жесты легли, поступки молчат,
ты путешествуешь
в разных морях,
якорь сорвав и рядом со мной заснув.
Я пытался докопаться до его тайны, она меня очень интересовала. Я спрашивал: «Клапк, а ты, когда сочиняешь, что ты испытываешь?» Он пожимал плечами: «Ну, как — что?» — «Нет, но — ты холоден или горяч? Восторг, так сказать, поэтический, он — есть?» — «Конечно! Без него — какой смысл?» — «Нет, но… я имею в виду напряжение: ты — напряжён? Может быть, ты мастурбируешь?» — «Ну ещё бы! Отлично мастурбирую! Как все, так и я. А что тебя смущает?» — «А то ты не понимаешь! Запаха-то нет!» Он поджимал губы: «Ну, не дал Бог. Что дальше?» На самом деле он это не воспринимал как преимущество: честно считал, что его поэзия не настоящая в каком-то смысле.
И впоследствии, когда я вернулся из монастыря и некоторое время ещё жил дома (до смерти мамы), мы с сестрой ни разу не заводили разговора о стихах. Я доставал книги, изучал их, а от неё прятал… Хотя она знала, — ведь я всё-таки послал одно письмо, и она его даже хранила, как я потом узнал, — нашёл это письмо в её заветной шкатулке. О, какой нестерпимый стыд я испытал при этом! — стыд, но и что-то вместе с тем… что-то, что-то другое…
— Неужели никогда, ни разу ничего такого?
— Нет, а почему…
— Но вы же говорили, она живёт без мужа?
— Да. Он сбежал. Бросил её с маленьким ребёнком… В принципе, я мог бы его разыскать, но зачем? Морду набить? — Нет в этом никакого смысла…
— Так наверное, она уж что-нибудь… Во всяком случае, могла бы попробовать…
— Нет, ну, о чём ты… Там не до стихов. Это мы здесь позабыли уж, как люди крутятся, высунув язык, целый день! — А у неё мать больная на руках, сыну два годика, — какие там стихи!
Недоверчиво мотнул головой, хмыкнул.
— Вдохновение от этого не зависит, — заявил он, — праздность наша здесь не при чём. Даже наоборот: бывает что при самых немыслимых, затёртых, сдавленных обстоятельствах оно как раз и начинает переть вдруг из человека… Но почему ж вы не поинтересовались? — Послали б раз что-нибудь своё, — может и её как-то вызвали б на откровенность?
— Да ты… как ты смеешь мне… куда это ты зарываешься? — от изумления и гнева я вдруг растерялся. — Ага, и чтобы я потом с тобой обсуждал, тебе давал читать, — ты это имеешь в виду, да? этого ты хочешь? –
Но мои угрожающие выпады его не смутили. Он только опустил глаза и досадливо отмахнулся от моего крика:
— Эх, знали вы о чём говорите!..
— О чём?…
— Да просто вы… — И тут он взглянул на меня прямо и тяжело, с совсем необычной для него серьёзностью: — Запомните хорошо мои слова: я уверен, что так будет: очень скоро все лучшие поэты будут женщины! Всё к тому идёт. Мужская поэзия — ничтожна и исчерпала себя. Мужская поэзия рядом с женской — это вроде рисунка чертёжника рядом с полотном живописца!
— Вот как?
— А что касается — я прочту, вы прочтёте, — так неужели вы ещё не поняли… Не выпутаетесь никак из монастырского идиотства…
Он отвернулся с горечью и, подняв шишку, стал отшелушивать чешуйки и бросать на снег, как белка.
От него я впервые услышал про Клапка, я уже писал. Но прошёл ещё год, наверное, прежде чем мы познакомились. Клапк был изгоем, и мой «читатель» тоже. А я не мог преодолеть монастырские предрассудки: против «общества» оказался слабоват… Да и предрассудки ли это — кто скажет? В них что-то вечное, может быть, жизненно важное, как в каких-нибудь древних санитарных нормах, которые животное выполняло инстинктивно, а человек, очнувшись, переносит свято, не думая, в свои заповеди…