Как бы там ни было, а я не мог, например, допустить, чтобы кто-нибудь из моих знакомых — да тот же Марой — увидел меня разговаривающим с «читателем». Я чувствовал зависимость от этого густого мнения, разлитого вокруг, — безличного, деперсонифицированного, как «святость места», а потому и обязательного. — Мы встречались тайно, далеко за пределами обычных прогулочных маршрутов — у третьего тайника, который я сделал, чтобы можно было ему передавать стихи и письменно договариваться о встречах… «Три тайника — как три духовника»… Довольно глупая строчка, но навязчивая. Вот так и засела…
Поскольку ясно, что лишь на волне происходящего мы вздымаемся… движемся: волна несёт нас, но мы можем возрастать в направлении против неё, скользить по её склону вверх, — опять же, конечно, лишь используя её энергию (или информацию, если угодно)… — постольку, таким образом… Да, то есть нет: всё это пока именно только образы, образы, образы… Метафоры, — хоть и довольно универсальные…
С кем я разговаривал о поэзии, — так это с Оранисом, моим племянником. И немного горжусь этим: ведь он стал известен как поэт (в отличие от меня), а, по сути, учил-то его я — он никогда не бывал в скибских монастырях… Жизнь прошла, — что сделано — непонятно, бумажек вонючих не собрать, не вспомнить. А вот есть этот юноша, — по привычке считаю его, а ему уж за сорок, — и всё-таки как бы не всё это зря… Хотя пишет не сказать чтобы… Какие-то слабовольно-слащавые стихи у него… Ну, это на мой вкус. По-моему — так лучше Клапка никто никогда не писал. Скоро я найду случай ещё что-нибудь процитировать.
Щуплый, небольшого роста, вечно взъерошенный, в круглых очках — Клапк в миру был миллиардером, даже не точно знавшим, сколько именно у него миллиардов. Этот мальчишка, которому на самом деле было сильно за сорок, стоял во главе громадной империи, объединившей под своей властью производство и сбыт всех видов порно-продукции. Фильмы, книги, журналы, игрушки, — бесконечная и безразмерная сеть секс-шопов по всему миру (в некоторых странах невидимая, ибо нелегальная). Всё, кроме борделей, которые принадлежали другой империи, с которой, как он сказал, у них шла бесконечная, острая война — на смерть. Война, как он сказал, не за «деньги», а из концептуального разномыслия. А то бы давно нашли обоюдоудобные условия слияния — так надоела изнурительная безысходная схватка, пожирающая миллиарды той и другой стороны… Но вдруг оказалось, что есть третья сторона. И она вмешалась. — Скибы… Клапк уверял меня, что они похитили и изолировали всю верхушку воюющей с ним империи тоже. Ему передали информацию об этом. Где изолировали? — никто не знал. У нас их не было… Но есть же, наверное, другие монастыри? — Где-то есть. Может быть, совсем здесь близко, в горах…
Клапк — один из немногих — был лишён связей с внешним миром (мера резонная, если принять во внимание его безграничные финансовые возможности). Его держали в монастыре шестой год, и положение его становилось всё хуже. Первое время он ещё мог иногда передавать письма с теми, кто освобождался. Но, упорствуя в публичности своей поэзии, он сделался наконец «неприкасаемым» и закрыл для себя эту отдушину. Точно так же и снаружи — сначала приходили к нему редкие известия через письма его монастырских приятелей, — если кто-то из них шёл на риск и оказывал ему такую сложную, двуступенчатую услугу и если цензура скибов давала сбой… Да, сбои случались, но причины их столь же трудно себе представить, сколь и механизм самой цензуры. Говорили, что хавии-цензоры не только не читают писем, но даже не распечатывают — ни входящих, ни выходящих. Я могу в это поверить: ведь умел же мой духовник, Омнумель, разговаривать со мной молча, — более того: он и мне давал такую способность во время исповеди, а в другое время её у меня не было.
Мы стояли на буром мху, влажном от тающего снега. Неисчислимые тонкие нити испарений создавали в воздухе некое абсурдное марево — подобие бесструктурного кристалла. Нельзя сказать, чтоб это был туман. Но — светящийся — он проникал повсюду, как равномерная субстанция, и всё собой держал. Дрозды перелетали в можжевельнике, клевали ягоды — терпкие, горькие, масляные, — как они могут? Но у них дефицит всегда энергии, им надо летать, это не то что писать стихи на бумажках!