Да, я начал абзац с того, что практически не сталкивался в миру… Тем страшнее было моё отчаяние в первые месяцы в монастыре: я был уверен, что поэзия только здесь, то есть это некий внутренний жаргон: здесь её обиход и оборот, — и если здесь она нагружена столь напряжённой системой печатей и табу, то выхода никакого нет, кроме как корчиться в этой системе… «Читатель» (вот кому настоящая честь и хвала!) постепенно сумел показать мне, что это не так. К стыду своему, сознаюсь, что под влиянием монастырских предрассудков я долго брезговал им. Прошло несколько недель после нашего (описанного) «знакомства», прежде чем я (от него действительно очень воняло) начал обращаться с ним милостиво и задавать какие-то человеческие вопросы. И вот он отвечал, например, что скибы заточили его из-за того, что в миру он был поэтическим критиком (!)… Нет, это никак не укладывалось, это был взрыв мироздания! –
— Постой, да разве в миру…
— Ну, как вам сказать… Есть. — Но это ограниченный круг. Кто специально интересуется… Они не очень афишируют… ну, то есть не имеют в этом нужды: там своя система жизненных приоритетов…
— Жизненных?
— Ну, в некотором смысле да…
— Постой… Ага, ладно, это потом… А скибы тут при чём? Им-то что? Они же вообще игнорируют…
— А, в этом смысле?… Видите ли, я не знаю… Я подозреваю, всё дело в том, что на некотором этапе логика моих изысканий привела меня к внутренней, то есть к монастырской поэзии… Что ж, так должно было случиться. Они меня схватили. (Я напечатал несколько статей.) — Видимо, они не хотят, хоть и делают вид, что это их не касается… А с моей стороны это логично: что хотел, то и получил. То есть оказался в самом центре своих интересов. Кто-то обижается, а я нет, совершенно. Наоборот. — Здесь я (как бы это выразиться?) — у истоков… Есть такая точка в математической теории языков — обозначается буквой «сигма», — которая сама не есть символ, но порождает все допустимые цепочки символов (слова и фразы). Так вот — говорю, конечно, метафорически — у самой этой «сигмы» я и оказался. Вплотную. Могу теперь вдоволь исследовать и её, и как она работает.
— Слушай, — изумился я, — а по-моему, я где-то читал, что «сигма» порождает говно. Где я мог? В каких-то анатомических книжках? — «Сигма» — ведь это последний отдел толстой кишки. Так что ли?
— Не знаю. Я в анатомии… Никогда не интересовался…
Иногда мне приходила мысль, что поэзия возникает из особого дыхания. Здесь мало кислорода: большая высота — и дышать приходится часто. Скоро это забылось, а сначала было очень заметно. Жадные, глубокие вдохи казались поверхностными, незначащими. Как это связано со словами? — Видимо, когда забылось, тогда это усилие нашло другой путь: подсознательный…
Погода быстро менялась. Тучи цеплялись за скалы, застревали в ложбинах — и начинали конденсироваться: дождь, снег — независимо от времени года. Вечная весна-осень. Я бы сказал: вечный ноябрь-март. Снег таял, стекал и через день выпадал новый, обильный. На прогретых полянах цвели примулы, фиалки, нарциссы…
Здесь Клапк под серым камнем сим.
Он — прах. И мёртвый корень с ним –
жезл смыслов, движитель идей.
Тому назад немного дней –
тому немало лет назад
он лил прозрачный аромат,
неуловимый умный смрад,
который ныне есть нигде. –
И мы к такой же нищете
стремимся, Боже мой, прильнуть, –
не скоро? — Хоть когда-нибудь!..
Вот эпитафия, которую я нацарапал на надгробии Клапка. Сам не знаю, как это случилось. Был обычный приступ, только я сидел в то время на кладбище. На высоком, камне, похожем на клык, только в самом верху было одно слово: «Клапк» — и вдруг оно передо мной стало обрастать значками справа и слева… — и вниз поехало-поехало… Я тогда уже научился запоминать стихи, — во всяком случае, мог некоторое время держать их в уме и записывать не сразу. У нас имелось снаряжение для скалолазания, им почти не пользовались — двое-трое, может быть, — и я отправился в монастырскую каптёрку. Как раз звонили на вечернюю трапезу, и служка ушёл, оставив, разумеется, дверь нараспашку. Таким образом, избежав ненужных вопросов, я выбрал себе стальной крюк поострее и молоточек, которым его вколачивают в породу. Снова на кладбище — и бил там до полной темноты, стараясь тише: очень боялся звуков.