Выбрать главу

Вопрос осложняется тем, что хотя наука располагает сейчас несравненно большим, чем прежде, и хорошо изученным материалом по истории феодализма почти во всех странах Европы, понятийный научный аппарат, которым пользуются историки, остается по сути дела неизменным. Наши теоретические представления о феодализме по-прежнему опираются на обобщения, сложившиеся на предшествующей стадии развития историографии, и в основе их неизменно находится то изображение феодализма, которое вынесли историки преимущественно из изучения страны, считавшейся средоточием европейского феодализма, — Франции.

Когда мы говорим о прекарии, иммунитете, о монополии феодалов на землю, выразившейся в известном принципе «нет земли без сеньора», о рыцарстве как корпорации, о всеобщем господстве феодального права, о развитой иерархической лестнице вассалов и сеньоров, то по сути дела мы имеем в виду французский, а точнее говоря, северофранцузский феодализм в XI–XIII вв., ибо, обращаясь к общественным отношениям в других странах Европы того же периода, приходится отмечать отсутствие, недоразвитость или специфичность названных институтов.

Правда, необходимо при этом отметить, что в русской историографии классическое понимание феодализма получило несколько иную окраску, обусловленную, в частности, необходимостью передать по-русски ряд понятий западноевропейских. Так, эквивалентом западной noblesse, nobility стало дворянство, Grundherrschaft — вотчина, Gutsherrschaft — поместье, servage, villainage — крепостничество. Совершенно ясно, что эти понятия, возникшие в связи с развитием истории России, не являются точными и адекватными эквивалентами указанных западноевропейских институтов. Сколько бы мы ни оговаривали условность этих терминов в их применении к западноевропейской истории, они по давней традиции несут определенный отпечаток, наполнены специфически русским историческим содержанием и «освободить» их от него наука уже бессильна. Когда мы говорим о «закрепощении» крестьян во Франкском государстве, то независимо от того, что историк сознает существенные отличия этого процесса от закрепощения русского крестьянства в XV–XVIII вв., читатель воспринимает преподносимый ему материал по-своему, и удалить из создаваемой им мысленно картины чуждые раннему средневековью моменты оказывается невозможным: слова неразрывно слились с определенным, исторически заданным смыслом. При этом еще возникает вопрос: а всегда ли и сам историк отчетливо сознает двусмысленность применяемой им терминологии и избегает ли он всех связанных с нею опасностей?[2] Итак, едва ли можно сомневаться в том, что характеристика феодализма, которой мы пользуемся, строится на его признаках, встречающихся по большей части в истории одной страны, с добавлением отдельных черт его, позаимствованных из истории других стран. Все эти критерии феодализма сведены в логическую схему, своего рода «модель» так называемого классического феодализма. При применении же этой характеристики ко всем странам средневековья неизменно и совершенно естественно обнаруживается несоответствие действительных социальных условий, существовавших в других странах, тому общему представлению о феодализме, с которым историк подходит к их изучению. Есть, разумеется, нечто общее, на основании чего ученый говорит о феодализме, но он всякий раз сталкивается и с чертами «аномалии», несоответствия «норме», общему определению. Отсюда часто встречающиеся высказывания о «нетипичности», «недоразвитости», «незавершенности» феодализма в разных странах Европы.

вернуться

2

См. ниже, гл. I, § 1 и гл. III, § 2.