— За что же она меня любит? — спросил я, делая ошибку.
— Вчера вспоминала случай, когда ты в деревне ловил петухов и укладывал их спать у порога ее жилища. (И он, и я избегали слова «хижина».) Такого здесь никто не видел, и я не спрашиваю, что за колдовство тут замешано, не мое дело. Но она говорит, ты прыгал на них этак по-особенному, неуловимым скоком, будто леопард. С того дня она сама не своя. В жилище все стены обклеены картинками из журнала «Лайф» — и самые крупные звери Америки, и стиральные машины, и кухонные машины, и чудо-печи, и холодильные машины.
— Ах, черт… Это я виноват.
— Поэтому она платье стирает каждый день. Хочет быть, как стиральная машина, чтобы тебе угодить. Боится, что ты загрустишь по своей стиральной машине и уедешь назад. Брат, это трагедия, вот что это такое, сэр. Ты должен дать ей добрый знак, поддержать.
— Сделаю все, что в моих силах. А ты запомни: чтобы усыплять петухов, никакого колдовства не нужно.
Это фокус, понимаешь? А уж поймать петуха вообще каждый дурак сможет.
— Брат, ее любовь очень сильна.
— Передай ей, что нет такого слова: «любовь». И слова «жалость» тоже нет.
— Хорошо, брат, пусть так. Пусть нету слова. Но любовь есть.
— Мы с тобой почти ровесники, все и так понятно. К чему столько болтовни?
— Я рассказываю тебе, потому что все очень серьезно.
— Слушай, я не могу нарушать закон.
— Какой закон, брат! Ты не понимаешь. Закона нет! Разве Шамба здесь законно? Это ведь не земля камба. Шамбу тридцать пять лет назад приказали снести, а она стоит как ни в чем не бывало. Даже единого обычая нет, в каждой деревне свой закон.
— Говори, я слушаю.
— Спасибо, брат. Так вот, для людей Шамбы закон один: ты и бвана старший егерь. Но ты главнее, потому что старше. И потом, он все время в отъезде со своими аскари, а у тебя здесь много верных людей и даже воинов, как Нгуи. И у тебя есть Арап Майна. Каждому известно, что ты его отец.
— Это неправда.
— Брат, пожалуйста, не делай вид, будто не понимаешь. Ты знаешь, в каком смысле я употребляю слово «отец». Арап Майна сам говорит, что ты его отец. Ты вернул ему жизнь, когда он умер в самолете. Он лежал мертвый в палатке Бваны Мышонка, а ты его оживил, это всем известно. От людей не утаишь.
— Если бы еще не перевирали…
— Брат, разреши мне выпить.
— Наливай, только чтоб я не видел.
— Твое здоровье! — сказал он и выбрал канадский джин вместо «Гордона», к моему немалому облегчению. — Ты должен меня простить, брат. Я всю жизнь прожил с бванами. Рассказать еще, или ты устал от меня?
— Кое от чего устал, кое-что еще интересно. Расскажи про историю Шамбы.
— Я немного знаю, они ведь камба, а я масай, что само по себе о многом говорит. Будь это нормальная шамба, разве смог бы я там жить? Они все ненормальные, брат, ты и сам видишь. Непонятно, зачем они сюда пришли. Это же так далеко от земли камба. Даже племенного закона не признают, не говоря уже о другом. А масаи? Ты видел, в каких условиях живут масаи?
— Об этом тоже поговорим, только не сейчас.
— Хотелось бы, брат, ибо ситуация скверная. Ты прав, нужен отдельный разговор. Слушай же, что я скажу тебе про Шамбу. Помнишь, ты приехал туда рано утром и через меня гневно говорил про постыдную нгому, когда гуляли целую ночь и все до единого перепились? Люди говорят, ты был так зол, что у тебя в глазах стояли огненные виселицы. Только один воин ничего не понимал, он с ночи был пьян, поэтому его отнесли к горному ручью и держали в ледяной воде, пока не протрезвел. Он все понял и в тот же день пешком через перевал ушел в соседний округ. А ты говоришь, закон. Единственный закон, который они признают, — это ты.
— Да, Шамба небольшая, но очень живописная… Ты знаешь, кто продал им сахар? Из которого сварили пиво для той нгомы?
— Не знаю, но могу узнать.
— А я знаю.
И я сообщил ему то, что он и сам прекрасно знал. Сердиться не стоило: в конце концов, он был по жизни стукачом, и его поезд ушел много лет назад. Не исключено, что виноваты были белые люди, хотя он во всем винил сомалийскую жену. На периферии его драматических рассказов то и дело мелькала фигура весьма известного бваны, благородного лорда и большого друга масайского народа, юным представителям которого он, если верить Стукачу, оказывал покровительство весьма определенного свойства. Этот бвана, по словам Стукача, его и погубил. Никто доподлинно не знал, где в этих рассказах правда, а где вымысел, однако всякий раз, когда Стукач поминал благородного лорда, в его голосе звучала взрывоопасная смесь обожания и горечи, и над многими мутными местами его судьбы рассеивался туман. Лично я, правда, ни от кого не слышал, чтобы выдающийся и во всех отношениях достойный бвана имел склонность к налаживанию культурных связей нетрадиционным способом, поэтому к удивительным историям Стукача относился с известной долей недоверия.
— Злые языки любят рассказывать небылицы, — рассуждал тем временем Стукач, чья потребность стучать обострилась после канадского джина. — Утверждают, будто я агент мау-мау, и в это легко будет поверить после всего, что я тебе наговорил про любовь через задние ворота. Не слушай их, брат! Я белых людей безмерно уважаю и почитаю за образец. Жаль, все великие бваны уже мертвы, за исключением одного или двух, да и мне уже поздно начинать новую жизнь. Но от одной мысли о великих мертвых бванах мне хочется измениться, стать лучше и добрее… Еще можно?
— Последнюю, в качестве лекарства.
При слове «лекарство» Стукач заметно оживился. У него было симпатичное, даже отчасти благородное лицо, в рисунке морщин которого читались и легкий нрав, и щедрость, и здоровая склонность к кутежу. Такое лицо никак нельзя было назвать аскетичным или мученическим. Это было лицо далеко не самого худшего представителя масаи, которого погубили порочные бваны и сомалийская жена; он жил на птичьих правах в забытой Богом деревеньке камба, играя сомнительную роль покровителя бедной вдовы и за восемьдесят шесть шиллингов в месяц предавая всех, кого только можно. Красивое, жизнерадостное, слегка потасканное лицо. Я симпатизировал Стукачу, хотя и считал его деятельность омерзительной и даже пару раз на полном серьезе пригрозил, что в один прекрасный день повешу его, как собаку.
— Брат, такие лекарства просто обязаны существовать. Иначе зачем бы доктор с голландской фамилией писал о них в столь уважаемом печатном органе, как «Ридерз дайджест»?
— Они существуют, только у меня их нет. Могу попросить, чтобы прислали.
— Брат, твоя девушка — с ней все очень, очень серьезно.
— Еще раз поднимешь эту тему, буду считать тебя дураком. Повторяешь одно и то же, как все пьяные.
— Я откланяюсь, с твоего позволения.
— Ступай, брат. Обещаю, что пришлю тебе лекарство. А ты раскопай что-нибудь интересное из истории Шамбы.
— Что-нибудь кому-нибудь передать?
— Ничего.
Я не переставал удивляться, что Стукач мой ровесник. Родились мы, правда, не в один год, но достаточно близко, и это удручало, конечно. Зато у меня была жена, которую я любил, и она меня тоже любила, и прощала мои ошибки, и назвала местную девчонку моей невестой, и терпела мои выкрутасы, потому что по большому счету я был неплохим мужем, а она была великодушной, доброй и деликатной женщиной и хотела, чтобы я узнал об этой стране больше, чем мне было положено по праву. Из каждого дня мы выкраивали для себя несколько счастливых часов, и каждая ночь была нашей безраздельно; сейчас, лежа рядом под москитной сеткой и глядя через открытый полог палатки на мерцающие угли костра, над которыми танцевала роскошная чернота африканской ночи, то отлетая, когда ветер тормошил уснувшее пламя, то наваливаясь вновь, — мы были вполне счастливы.
— Везет же нам, — говорила Мэри. — Я так люблю Африку! Не могу представить, что когда-то придется уезжать.
Ночь выдалась прохладной, с вершины тянуло ветерком; под теплым одеялом было уютно. Начинался обычный для этого часа концерт: сперва подала голос первая гиена, затем вступили ее подруги. Улыбаясь, мы отслеживали движение хора по периметру лагеря — до того места, где рядом с кухней висело на дереве мясо. Гиены не могли его достать, но продолжали обсуждать варианты.