— Простите, — прошептала она. Бледное слово, никак не выражающее то, что она чувствовала. — Это моя вина. Если б… если…
— Паоло сказал мне, что это не вы навели копов.
— Но если б я не говорила…
Прокопио пробормотал что-то невнятное, и его покрытая синяками рука сжалась в кулак.
— Без толку теперь сожалеть об этом.
— Что я могу сделать для вас?.. Пожалуйста… я…
— Ничего. — Заплывшие глаза скользнули по её лицу. — Тем не менее приятно видеть вас, Шарлотта. Приятнее, чем моих привычных стражей, почти так же приятно, как этого бездельника Паоло!
Она достала из пакета коробку с ореховыми меренгами, присланными работниками его кафе. Он взял одну и откусил.
— Недурно. Вы пробовали? Не так хороши, что получаются у меня, но мой помощник делает явные успехи.
— Паоло говорит… вы не собираетесь рассказывать о том, что случилось с вами и с немой в Сан-Рокко.
Он принялся за вторую меренгу.
— Пуканье монашки — так это у нас называется, слыхали?
— Могу я чем-то помочь?
— Ну хорошо, можете. Найдётся клочок бумаги, карандаш?
Шарлотта терпеливо ждала, пока он быстро[object Object]-то.
— Вот, — через несколько минут сказал он, возвращая её записную книжку. — Отдайте это Козимо, а он найдёт, кому это пригодится.
Она просмотрела несколько страничек, покрытых ям удивление умелыми рисунками и подписями к ним, написанными чётким почерком.
— Что это? Я не понимаю.
— Это очень важно и совершенно секретно, — улыбнулся Прокопио.
— Но всё же, что это такое?
— План участия моего кафе в ежегодной сельскохозяйственной ярмарке.
— Сельскохозяйственной ярмарке!
Он принялся объяснять наброски, она внимательно слушала, сначала думая, что это какой-то шифр, секретное послание, которое он хотел передать на волю. Но, поняв, что весь секрет состоит в пропорциях молотого миндаля и сахара, почувствовала гнев, поразивший её саму, но с гневом пришло ещё более поразительное чувство благодарности за то, что она ещё способна на гаев, а не только на тупую, молчаливую злость, которая так долго наполняла её. «Гнев — это живая, громогласная, даже созидательная сила, — говорила она себе. — Если я могу чувствовать гнев, значит, я ещё не стара, какие бы фокусы ни вытворяла природа со мной, суша и морща кожу на руках, добавляя седины в волосы».
Так что на сей раз она не стала сдерживать гнев. Ей хотелось пробудить Прокопио и заставить осознать положение — положение Муты, если не своё собственное.
— Думаю, Паоло сообщил вам о давлении, которое оказывают на врачей Муты, чтобы те перевели её в закрытую больницу для душевнобольных?
В ответ на её тон он сузил глаза и парировал:
— Не этого ли вы добивались?
— Нет, нет… я… — Пузырь её гнева лопнул. — Просто… вероятно, вы ещё не знаете худшего… — Медленно, казня себя каждым словом, Шарлотта рассказала о состоянии Муты, по сути растительном.
— Ублюдки! — Прокопио встал, отвернулся от неё и уткнулся лицом в ладони.
— Вы правы, действительно ублюдки. И вы теперь — единственный голос Муты. Вы обязаны рассказать кому-то обо всём, что бы за этим ни стояло, Франческо! — Его имя вырвалось у неё невольно. — Заставить полицию понять, почему Мута так отчаянно сопротивлялась.
— Нет! — Он с такой силой стукнул ладонью по столу, что Шарлотта и коробка с меренгами подскочили. — Я не могу ни с кем говорить об этом! Вы знаете, что это никому не поможет, — никому, понимаете! Потому что, моя дорогая, милая, наивная леди, если я заговорю — это будет БОМБА! Не только мне не избежать custodia саustelare, которым мне грозят, но и получится так, будто союзники никогда не обезвреживали мин, заложенных немцами под фундаменты Урбино. Если я заговорю, мне конец… и Муте, вероятно, тоже. — Он поднял руки и вновь уронил их. — Будь я богатым или влиятельным — даже тогда я был бы в опасности. Когда-то давно мне сказали: «Не раскрывай пасть, Франческо, старина, и, может, проживёшь лишний денёк». И Франческо Мадзини замолчал навсегда. Кем он был, что он делал — всё похоронено. Я сменил свою жизнь, сменил имя.
— Если это была мафия, если…
— Мафия, мафия! Вы, англичане, только и думаете о мафии! К мафии это не имеет никакого отношения! Не в том смысле, в каком вы думаете. Или вы не знаете, что Италия — страна, где мораль очень мало чего стоит при той spregiudicatezza[121] о которой я вам толковал? Той всеобщей бессовестности? Пока «Чистые руки» в Милане не начали свои судебные разбирательства, люди, занимавшие высокие общественные посты, которые считали себя ярыми врагами взяточничества и коррупции, относились как к невинным пустякам к подаркам в виде лимузинов или «ссуд» от деловых друзей. А почему им относиться к этому иначе? Разоблачения подобной практики не влекли за собой ни санкций, ни общественного осуждения. «Один из нас!» Ему не выказывали недоверия. «Такой, как я!» Думаете, люди когда-нибудь перестанут есть моё мороженое из-за моих моральных убеждений? Послушайте, я был хвастун, пьяница, игрок, распутник, брал взятки — да! Разве это остановило вас! Крупно задолжал очень важным людям и не спешил расплачиваться с долгами. Но считал себя умным малым, думал, смогу выпутаться, доказав, как плохо они вели себя во время войны… словно это кого-то волнует, когда половиной Европы правят бывшие фашисты! В конце концов, мне ещё повезло. Они согласились забрать в качестве платы отцовскую ферму. Да, мне повезло — но это убило отца. Ферма, своя земля были для него всё.
— Граф Маласпино… — заговорила Шарлотта, не сумев удержаться. — Он сказал, что Сан-Рокко был уничтожен партизанами в отместку за пособничество жителей немцам.
Прокопио резко опустился на стул, будто кукловод снова отпустил нити, державшие ноги марионетки.
— Граф сказал вам, что они были пособниками? Хорошо, пусть они будут пособниками!
Покидая участок, Шарлотта задержалась, чтобы попросить у Луиджи позволения забрать канарейку.
— Извините, синьора Пентон, но канарейки нет.
— Как нет? Я слышала, как она поёт, когда пришла сюда час назад.
— Может, она надоела боссу, не знаю.
— Не спросите у него, куда он дел её, Луиджи?
— Босс вышел на несколько минут, синьора.
Как ни ненавидел Луиджи шефа, он не осмелился признаться симпатичной даме-англичанке, что никто ещё не слыхал, чтобы его начальник отсутствовал в это время дня, разве что когда за ним приходила жена, женщина с лицом как дверь тюремной камеры. Равно как никто не слыхал, чтобы он присутствовал в спальне маленького домика на крутом склоне в одном из менее аристократических предместий Урбино, куда он наверняка и нёс в этот самый момент канарейку.
— Когда вернётся, спрошу.
— Донна? — сказал Паоло девушке, молча сидевшей напротив. Они не разговаривали с тех пор, как он позвонил ей после ланча в поместье графа. — Донна, ты…
— Нет, ты не можешь винить копов. Я имею в виду, что та немая старуха была как безумная тогда во дворце.
— Держать её под замком, однако… именно этим они грозят. — Он подождал секунду, чтобы она осознала последствия своего поступка, затем спросил: — Пойдёшь со мной навестить её?
— Ненавижу больницы. Там пахнет мочой и дезинфекцией.
Паоло рассказал, насколько красива больница, больше похожа на музей, с фресками на стенах, посмотреть на которые приезжают издалека множество людей.
— Множество людей приезжают издалека, чтобы увидеть нетленный язык святого Антония Падуанского, — ответила Донна, — а вблизи это просто что-то сморщенное и чёрное в толстом золотом обрамлении. Противно смотреть.
Последние три дня она провела в постели, глядя в телевизор и то засыпая, то просыпаясь. Не болея, но в каком-то муторном состоянии, неожиданно овладевшем ею, похожем на летаргию, тело ломило, как при гриппе. Джеймс на её звонки не отвечал, а вчера у неё состоялся непонятный разговор с его помощником, что-то насчёт пунктов мелким шрифтом в её контракте. Ни в коем случае Донна не позволит Джеймсу расторгнуть его. Она позвонила продюсеру в Рим, но тот уехал на неведомый кинофестиваль в какой-то неудобопроизносимой стране Восточной Европы. Она позвонила отцу, спросить, разбирается ли он во всяких юридических тонкостях, но отец был на рыбалке, а мама на неизменном собрании РТА,[122] наверняка похваляясь своей Дочерью, Сделавшей Карьеру на Телевидении. Вернётся в девять вечера. Донне думать не хотелось обо всём этом.