— Похоронная велья.
Мута ощущала буквы этих двух слов, висящие в воздухе, видимые всем.
Но произнесла их не она, Мута оставалась безмолвной; говорили Прокопио и его тётка, хотя губы немой двигались в такт их губам. Это были её два слова, произнесённые их голосами. Похоронная велья: последний час бдения, предутренний. Даже сегодня ей помнился запах мушмулы, подгнившей и потому отдававшей шоколадом.
— Нет, у нас не было шоколада… по крайней мере, пока не появился американец со своей жвачкой, шоколадом и сигаретами. Мы никогда не видели таких тёмных людей. Тёмных, как шоколад.
— Шоколадный человек, — снова пробормотал Анджелино, и Шарлотта почувствовала огромное облегчение.
Не Франческо, подумала она. Это был не Франческо.
— Военнопленный, увидев в первый раз наволочки с отверстиями для глаз, сказал: «Господи Иисусе! Я уж подумал, куклуксклановцы пришли, чтобы потащить меня на костёр». Англичанин перевёл нам его слова, и мы засмеялись. Мы были втроём в ту ночь: третьим был Дитер, немец, — его мы знали с довоенных времён…
Все в зале суда услышали, как графиня охнула, тут же заглушённая двумя голосами, Прокопио и его тётки, которые теперь говорили почти в унисон. Великан, казалось, рассказывает историю, слышанную так часто, повторявшуюся так часто, что она стала его историей:
— Тогда у нас скрывались англичанин, человек спокойный, и американец, очень шумный, очень забавный. Трудно было долго скрывать такого шумного американца. Большинство бежавших из плена оставались в подвале только на одну ночь и двигались дальше, но англичанин и американец, когда попали к нам, были больны, сильно отощали, а у немца была сломана нога. Англичанин, тот всегда рвался пойти порыбачить, он это любил. Американец обыкновенно играл на скрипке Бальдуччи, которую они называли по-другому, как там, откуда он родом. — (Тётка Прокопио сказала: «feedle».[132]) — Он учил нас той дурацкой песенке, которую напевает Анджелине… Камтан иптром дом-дом-дом, дуу-да, дуу-да, Кам-тан иптром дом-дом-дом, дуу-да, ох, дуу-да-день… Той ночью на велье было шесть семей из Сан-Рокко, несколько гостей, которых я не знал, а ещё священник и трое военнопленных. Я помогал матери Муты готовить frascarelli, поленту, приправленную помидорами, которые она заготовила летом, и паслёном с виноградным жмыхом. Мужчины играли в карты, рассказывали всякие истории и пили бальдуччиевскую крепкую, с айвой, жжёнку, и он жаловался, что ничего не остаётся его собственной семье, все выпили крепкоголовые англичанин с немцем и американец, которому понравилась эта, как он сказал, «самогонка». Мута постоянно ускользала с кухни, наверно посмотреть, не появился ли Дадо. Она всегда ходила за ним как тень. Она была тихой, доверчивой девочкой.
— Тихой? — переспросил магистрат. — Вы имеете в виду её немоту, синьор Прокопио?
Прокопио очень осторожно повернул голову, ища глазами Шарлотту.
— Синьор Прокопио? — повторил вопрос магистрат.
Но Прокопио не отрываясь смотрел в глаза Шарлотте. Внимательно изучал её лицо, словно она была страна, спокойная гавань, которую он покидал, и в эти несколько мгновений молчания заставил её отчётливо увидеть, что она теряла. Поэзию иного рода. Терпкий аромат и вкус его жизни. Выберешь эту дорогу, поняла она наконец, и кара неизбежна. Не сейчас, так завтра. Не завтра, так послезавтра, через месяц, через год. Ей хотелось сказать ему: остановись, спаси себя, спаси нас, но не успела она найти нужные слова, как Прокопио повернулся к магистрату и сказал:
— Она никогда не была немой… или глухой.
Той ночью Мута первая увидела светляки факелов, роящиеся в лесу на холме над их фермой. Она подумала, что это, наверно, охотники, потому что они двигались так бесшумно, или партизаны. Встревоженная, она побежала назад к амбару, чтобы рассказать об огнях отцу и братьям, которые знали, что делать. Но они не слушали её, играя на скрипочке американца, смеясь и хором подпевая:
— Дуу-да, дуу-да…
Она побежала к кухне, но матери нужно было ещё помешать томатный соус, а когда она вышла за ней наружу, то увидела, что факелы уже близко. А потом факелы погасли, и видны были только винтовки, чёрные на фоне неба.
Синьора Бальдуччи прижала одну руку ко рту, а другую к груди, выдающейся как у фигуры на носу корабля, говорил Дадо, и, как корабль, поплыла к людям в амбаре, и Мута за ней в кильватере. Остановившись в воротах амбара, она крикнула: «Пугала идут!» Так между собой они называли коллаборационистов. Все замолчали, только Анджелино продолжал петь. Мать не стала ждать, крепко схватила её, побежала с ней к подвалу и с крестьянским инстинктом выживания (как хранила кое-какие припасы про чёрный день) толкнула свою единственную дочь вниз, на ступеньки лестницы. Закрой глаза, зажми уши, Габриэлла, но молчи. Чтобы спасти свою жизнь. Ни крика, ни плача, чего бы ни увидела. Чего бы ни услышала.
Крышка люка никогда не закрывалась до конца, и сквозь щель шириной в палец Мута ясно видела, как старый граф и его люди подошли к отцу, который поздоровался с ними с должным почтением. Старый граф дождался, когда отец закончит приветствие, и застрелил его. Мута слышала выстрел и видела, как упал отец, медленно, словно тяжёлое дерево. События разворачивались со стремительной быстротой. Дитер, перекрывая вопли её матери, принялся объяснять, что это ошибка, что люди Сан-Рокко не подозревали, что укрывают военнопленных. «Разве вы не помните меня, граф Маласпино? Я Дитер, учитель Дадо!» Он запротестовал ещё отчаяннее, когда схватили англичанина.
— Возьмите лучше меня, — сказал здоровенный американец и выступил вперёд. — Этот парень болен. Возьмите меня!
— Сначала негра, — скомандовал старый граф.
Тито всегда нравилось убивать. У него были отличные охотничьи собаки, говорили Муте братья, он хорошо выслеживал кабанов, но мясник из него был никудышный. Вот кастрировать у него получалось. Он подвесил шоколадного человека на дерево рядом со свиньёй, которую они в тот день закололи, называл его большим чёрным боровом и взялся за нож, и все те люди кричали: «Ewiva il coltello! Да здравствует нож!»
Было столько крови, что Мута думала, что не выдержит, закричит и тогда они придут за ней тоже, и зажала уши и стала вспоминать, как американец играл на своей скрипочке. Так необычно, весело и быстро, не как играли в их долине. Но умирал он очень долго, очень громко. А вот англичанин, рыбак, очень спокойно, как всё, что он делал. Его вспороли, как рыбу, и так же беззвучно, как рыба, он уснул.
— Дуу-да, дуу-денъ, ох, да дуу-да-день…
И всё время, пока они убивали, Анджелино продолжал напевать бессмысленный припев, а Мута слышала сквозь узкую щель, как священник, который был другом и Дадо, и ей, молился: «Как упал ты с неба, о Люцифер, сын зари!» — и видела вспышки выстрелов. Потом они схватили Дитера, высокого, светловолосого, с голубыми глазами, как у его сестры. Его заставили подняться на колокольню, обзывая предателем своей страны и их дела, и столкнули вниз вместе с худенькой женщиной к дальней долины, которая не была ни коммунисткой, ни партизанкой, а всего-навсего хорошим сыроделом. «По смотрим, кто упадёт быстрее», — сказал образованны Карло.
— Несколько лет спустя Тито перебрался жить в Ур бино, — закончил Прокопио переводить свидетельство своей тётки. — На челюсти у него выросла огромная шишка, и вся рожа сгнила. Под конец он говорить не мог, только лаял, как собака. Говорили, это у него от сигар, но мы-то знали, что это не так. Пусть ему вечно гореть в аду! Тито не знал, что его жена и Анджелино были в ту ночь в Сан-Рокко на велье, пока они не окружили всех. Этих двоих отпустили, потому что они были жена и сын Тито. Моя тётка говорит о Тито, что если бы она знала, какой он был «un fior di diavolo», то есть «цветок дьявола», то никогда не вышла бы за него. За Тито, брата моего отца. Но мой отец больше никогда не разговаривал с ним после того, как она рассказала нам об этом, пусть и мало.