«А при чем тут он? — впервые подумал Шульгин. — У него одна комната, у нас — две. Нам хватает. А сестра с мужем и в пяти комнатах вряд ли согласится жить с нами — им простор нужен, чтобы никто на психику не давил… Вот Зимичевы четверо в одной комнате, и ничего, живут».
Он забрал в аптеке лекарство и вернулся домой. Сосед ждал его на кухне. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, как он болен.
Анатолий Дмитриевич поднялся с табуретки, поблагодарил Шульгина и произнес:
— Извини, Сережа, завтра поговорим… Папаша твой нынче вздорный, торжествует. Все бороться предлагал, а куда мне бороться в таком виде? Я ему не соперник. Ну, пока, браток…
Он пошел в свою комнату, шаркая затоптанными пятками кожаных туфлей.
Шульгин выпил чаю, разделся и лег на диван. Долго слушал голоса родителей за стенкой. Вернее, говорил отец. А мать изредка произносила: «Хорошо, спи. Завтра на работу».
С детства он привык к этим голосам, а потому даже не вникал, о чем они там говорили. Но всякий раз, слушая их, понимал, что именно эти два человека, два голоса, ограждают его безмятежную жизнь от всяких бед и неурядиц. И спокойно засыпал на своем просторном, как аэродром, диване.
Перед глазами вдруг поплыли вагоны, все быстрее, быстрее. И какие-то они яркие, разноцветные, будто сказочные. В одном из окон он увидел Витковскую — она махала рукой, звала с собой. А рядом с ней — все тот же танцор. Улыбается, и в этой улыбке, кроме высокомерия, ничего нет. И так противно ему смотреть в эту улыбку, такой жестокой она кажется, что Шульгин изо всех сил прижимает ладони к глазам, чтобы не видеть…
Тут Шульгин перевернулся на спину и открыл глаза.
«Уж не заболел ли я?.. Только о Витковской и думаю!.. Вот сейчас возьму и перебью эти мысли другими», — силился он, и наконец ему это удалось. В отходящем от вокзала поезде он увидел себя. Лето, солнце… Он, Шульгин, едет на каникулы к своему дядьке под Новгород… И входит во двор сам Химов!
— Ну, явился? — интересуется.
Шульгин вспомнил, как он вышел на его голос из дома. В одной руке — молоток, в другой — длинные гвозди. Поздоровались, на радостях толкнули плечом друг друга — при этом Шульгин отлетел к забору.
— Явился, — сказал Шульгин. — Вот веранду делаем, дядя Женя велел доски прибить.
— Ну-ну, а под вечер на рыбалку сбирайся. Ты и брательник твой Колька… Небось в Ленинграде своем каждый день с удой сидишь?
— Нет, Химов, не сижу. Я ленивый.
— Все вы ленивые, потому что сытые… Птахе или рыбе некогда лениться, ей надо пропитание искать. И мужик, да еще если толковый, да если еще работать умеет, может себе позволить такую роскошь — лень. У него это как подзарядка аккумуляторов, чтобы дальше дело пошло.
— Ну да, — сказал Шульгин.
— Что «нуда»? Знаешь, что накормят, вот и ленишься… С брательником Колькой подходи часов около пяти. Захватим Брыкина и махнем за Мсту.
— А удочки?
— Придется бросить. Удочками только у вас в Ленинграде ловят.
Химов хлопнул Шульгина по плечу и пошел со двора, маленький, плечистый и сильный, как бульдозер. Протиснулся в калитку и пропал…
«… Ее бы туда!.. По сторонам широкой улицы — дома деревянные и каменные. А над ними, над всей окрестностью — гора высокая с белой церковью-памятником, с табличкой на кирпичной стене: «Охраняется государством». Вбежать бы вместе на гору, и чтобы дух захватило от неоглядности природы, от бездонности неба, от речек и речушек, вольно разбежавшихся в разные стороны. Показать бы ей эту красоту, а там пускай себе пляшет татарский танец», — прорвалась все-таки мысль о Витковской. Но он тут же поставил ей заслон своей памятью…
… С огородов прибежали дети Химова. Спрашивают:
— Наш Химов был?
— Был, — ответил Шульгин.
— Трезвый? — интересуется девочка (в третий класс перешла, на одни пятерки учится).
— Трезвый. И на рыбалку собирался. Нас с Колькой зовет. Я даже не поверил, думал, шутит.
— Ой, и мы хотим! — запищал ее младший брат. — Сережка, будь другом, поговори, чтоб и нас взял.
— Поговорю… Но вряд ли. И так уже четверо.
— А кто четвертый? — спросила сестра.
— Брыкин какой-то.
— Ой, нашел кого брать. Этот увалень лодку потопит… Ты замолви словечко, ладно?
Химов и слушать не стал, чтобы взять дочку и сына. Принес в широкую деревянную лодку бредень, запустил мотор, велел Кольке и Шульгину садиться и повернулся к дому. Оттуда по узкой, размякшей от воды тропинке шел мужчина-великан. Шел тяжело, припадая на одну ногу.