— Давай, давай, а то никакой скидки не получишь, без тебя рванем, — пригрозил Химов.
— Это Брыкин, — сказал Колька брату. — На войне ногу оставил, теперь по болоту трудно ходит.
Добравшись до лодки, Брыкин легко перекинул тело через борт и прогудел:
— Трогай, Химов.
И покатили мимо бань, мимо белой церкви по узкой речке Глушице. За поворотом вплыли в широкую Мсту, протарахтели под мостом и быстро поползли вверх, к Ильмень-озеру.
В носу лодки Колька — двоюродный брат Шульгина. Сидит и щурится на него сквозь толстые стекла очков — близорукий. И словно бы спрашивает: «Не боишься? Нравится?» А сам аж тает от удовольствия, что не только Химов и Брыкин рядом, но что и Сергей тут же.
Брыкин грозным басом «Дубинушку» затянул, смотрит в воду, глазами от брызг и ветра мигает. И весь он будто памятник, будто из скалы вырублен.
Химов — на руле. Курит и слушает мотор. Сворачивает с Мсты в речку поуже. Потом с нее еще в одну. Потом еще и еще. Пока лодка на малых оборотах не входит в совсем узкую, метров десять шириной.
Глушит мотор и говорит:
— Большая история начинается — Химов на рыбалку прикатил! Ты, Сержик, в воду не ходи, организм твой городской, к природе незакаленный — чихать опосля будешь. Сбирай рыбу, какую мы тебе поймаем и на берег выкинем. А мы раза два туда и обратно сходим и хватит. Щуки тут кишмя кишат. Тут у них своя военно-разбойницкая база.
Шульгин и Брыкин остались на берегу, а Химов с Колькой разулись, разделись и вошли с бреднем в воду. Через три минуты они уже швыряли на берег щурят и подлещиков. Рыбы сразу оказалось много, почти полкорзины.
— Еще разок — и хватит! — засмеялся Брыкин, разглядывая трепещущую рыбу. — Ты уху настоящую пробовал?
— Что значит — настоящую?
— Значит — химовскую… Сейчас он сделает. На всю жизнь запомнишь! Принеси котелок из лодки. И воды зачерпни. А я тем временем костер распалю.
Химов с Колькой вышли к ним на берег, и корзина оказалась полной. Одна рыбина выскочила через верх. Они ее не стали ловить, только последили, чтобы доскакала до воды.
— Живи, красотка, ожидай нас до следующего раза, — гудел Брыкин и швырял мелочь обратно в реку. — Только без дела там не балуй, рожай себе подобных, чтоб не перевелся ваш род рыбий…
Негнущейся ногой он широко подминал траву, но она тут же выпрямлялась, и видимый след оставался только от другой, живой ноги…
Потом была уха! Они сидели в высокой траве, будто во ржи, в котелке закипала уха… И что за вкус у нее, а запах!
Брыкин лежал лицом к небу и пел. А Химов открыл бутылку и весело спросил:
— О чем думаешь, Брыкин?
— Я небо люблю, — не скоро перестав петь, сказал Брыкин.
— Да и что же с того, что любишь? Ты жену люби. Небо вечное, а она — нет… Давай, Сержик, миску, ушицы плесну… И ты свою, Колька… А этой по граммулечке?.. Ну и молодцы, и правильно! Ты, Брыкин, небось хоть и любишь небо, а от граммулечки не откажешься?
Брыкин захохотал и привстал на локоть. Его крупные лукавые глаза смотрели на Химова — следили, как осторожно и бережно разливал тот водку по кружкам.
Они выпили, отчего-то разом засмеялись и молча принялись за еду.
Над всем речным краем опускались голубые сумерки…
Брыкин наелся, закурил и снова лег. Руку под затылок подложил. В густеющее небо смотрит и словно бы в удивлении спрашивает:
— Вот думаю: есть же в том какой-то смысл, что звезды сияют, а? Или нету? Должон быть, а?..
— Должон, Брыкин. Это для того они, чтоб глаз после ухи радовать…
«Витковскую бы туда… И чтобы Химов, и Брыкин, и мы с Колькой… Пусть побыла бы там с нами, посмотрела…» — думал Шульгин, засыпая…
Чувство вины
Утром по дороге в школу Шульгину все казалось, что он опаздывает. Он торопился, порой припускал бегом по раскисшему за ночь и разбитому машинами снегу. Но у самой школы взглянул на часы и понял: торопился он зря — до занятий более получаса.
Вчерашнее чувство вины сегодня усилилось. Было стыдно. Хотелось броситься назад, домой, забраться с головой под одеяло, чтобы в мгновение ока расправиться со всеми обидчиками и больше ни о чем не думать, не вспоминать.
Но сделать этого Шульгин не мог. Какая-то новая сила уже управляла им, заставляла торопиться, волноваться, а память, как назло, возвращала в прошедший день.
Вспоминая все от начала до конца, он ругал себя, что не сумел выпроводить Витковскую, когда она зашла за ним домой. «Можно же было улыбаться, молчать, как истукан… Или, вперив морду в пол, твердить, что болен!»