От родителей он знал, что Анатолию Дмитриевичу сделали операцию, но здоровье его по-прежнему «висит на волоске» — лечиться нужно было раньше…
Итак, Шульгин постоянно к чему-то готовился и был постоянно чем-то занят. Однако, возвращаясь с Витковской и ее партнером после занятий в ансамбле, он замечал, что время не стоит на месте, что весна медленно переходит в лето, что на деревьях появились нежно-зеленые листья и что старый асфальт на тротуарах пучится, трескается от бьющей из-под него травы.
— Ты любишь, Сережа, весну? — радостно спрашивала Витковская.
— Ага, — отвечал Шульгин. — Но зиму — больше.
— Почему это?
— Комаров нет, — отвечал Шульгин. — И мухи не летают…
Витковская слушала его и смотрела на Валерия. И в глазах ее поселялись бесенята. Через секунду и Витковская и ее партнер начинали хохотать, а Шульгин молча поглядывал на них и удивлялся: в чем это они нашли столько смешного?..
В школе он по-прежнему больше всего молчал. Его не пугали ни предстоящие экзамены, ни повышенная строгость учителей. Наполеоны к нему заметно охладели. Теперь они чаще говорили о билетах и последнем звонке и совсем редко — о кактусах, мотоциклах и фотоаппаратах. Они никуда не приглашали его, не звонили, словно бы он совершенно перестал существовать.
Это не только не огорчило его, но даже обрадовало — не нужно было тратить время по пустякам.
Приходя домой, он по-прежнему с глубокой нежностью поглядывал на диван. Но теперь все реже удавалось ему нырнуть под одеяло — некогда…
Как-то вечером, когда он все-таки выбрал свободную минуту и метнулся к дивану, вошел отец. Присел рядом и сказал:
— Был у соседа. Ему полегчало. Завтра можешь и ты сходить — он просил…
— Я давно хочу, — сказал Сергей и даже разволновался.
На следующий день после занятий Шульгин приехал в больницу.
Дежурная медсестра выдала ему халат и проводила в палату.
Анатолий Дмитриевич лежал у окна. Улыбнулся и прикрыл глаза. Обрадовался. Его руки теребили розоватую крахмальную простыню. Забинтованная голова глубоко утопала в подушке.
Палата была большая. Кроме Анатолия Дмитриевича здесь лежали еще семеро.
— Сестричка, — простонал у стены толстый мужчина, — принеси, пожалуйста, воды. Меня жажда мучает.
— Никакой воды, — быстро сказала медсестра и подошла к больному. — Вы и так злоупотребляете… И вас прошу, товарищи: не поите его, это может плохо кончиться, — вот я и поильник у него заберу, — она подняла с тумбочки белую чашку с носиком, как у чайника.
— Я буду главному жаловаться, — простонал толстяк. Его руки в нетерпении полезли по одеялу на гору живота, он пытался сцепить пальцы и не мог.
— Жалуйтесь, — сказала медсестра и вышла.
Шульгин присел на табуретку рядом с Анатолием Дмитриевичем.
— Как вы себя чувствуете?
— Как на собственных похоронах… Врачи этого не говорят, а я точно знаю — долго не протяну. Я рад, что ты пришел, ты сядь поближе.
Он поморщился от боли. Прикрыл глаза и стал говорить так тихо, что Шульгин еле разбирал слова. Шевелились только губы. Его помертвевшее лицо почти не участвовало в разговоре, оставаясь восково-неподвижным.
— Пить, — попросил толстый мужчина.
— Мне очень плохо, Сережа… Помнишь, я говорил, что хочу тебе кое-что рассказать. Кроме тебя — некому. Многих в своей памяти перебрал, а ты один остался. Знаю, мой рассказ не принесет тебе радости, потому что в моей жизни этой радости не было. У тебя будет другая жизнь, но ты должен знать… Так вот, по порядку… До войны я был чуть постарше тебя — ветер в голове, туман! А началась война, одногодки мои — кто добровольцами в военкомат поехали, кто с отступающими красноармейцами ушли.
— Дайте пить…
— В деревне я жил, восемнадцать годков стукнуло. И девушка была. Кто в регулярных войсках не оказался, тот в партизаны ушел. А я будто и не вижу ничего и не слышу… Тут и немцы прикатили. Вроде просыпаться начал. А проснулся я уже не я, а полицай: в форме, с винтовкой…
— Кто? — переспросил Шульгин.
— Полицай, — повторил Анатолий Дмитриевич и вгляделся в глаза Шульгину — понимает ли? — Это те наши, которые к немцам служить пошли…
«Вот гнида! — подумал Шульгин, отодвигаясь в сторону. — И у этой гниды я подарки брал, чай пил…»
— Ты не торопись осуждать, ты слушай дальше… Батька мой до Советской власти кулаком был — раскулачили. Добро отобрали, а ненависть осталась. Вот он меня тут же и вклинил к немцам — собственными руками мстить хотел. «Ступай, ступай, — кричал, — новый порядок начинается! Надо моменту не упустить — большим человеком при немцах станешь».