— Не слезами, а плетью отцовской тебя надо…
— Ну что ты, маманька, какой плетью? У меня теперь и фамилия другая…
— Татарская?
— Мужняя…
— Святы боже! Опоили, что ли, тебя нехристи? — Губы матери дрожали, уголки рта опустились, Она вглядывалась в дочь и как будто не узнавала ее. Стоит вроде бы и виноватая, а в глазах никакого греха…
— Я люблю его, и у нас все по закону новой власти. Алеша Амирханов нас расписал и бумагу выдал, сама увидишь…
— Гляжу я на тебя и думаю: ты ли это или дурочка какая? Кумысом тебя опоили или ворожбой басурманской? Святы боже! — продолжала причитать Прасковья, не зная, чем ей пронять дочь, чтобы хоть капельку раскаяния вызвать.
— Никакие, маменька, святые нас с Мавлюмом не разлучат! Алеша крепко повенчал, на всю жизнь!..
— Дурочка, вот те бог, тронутая… Да што, твой Алешка поп, что ли? Отуманили тебя. Алешка твой такой же супостат…
Это был первый в станице гражданский брак, без попов и венцов, и дерзкий поступок дочери никак не укладывался в голове у Прасковьи. Разве о такой свадьбе она помышляла? Приданое приготовила… Раньше это было семейное торжество, священнодействие. Икона давно уже висит в переднем углу для благословения. Мавлюмку-нехристя под божью матерь не подведешь, на аркане не затянешь… Скорбящая иконка не только мешала разобраться с мыслями, но и окончательно запутывала все дело. Осталось лишь опять взяться за причитание:
— Отуманили, опоили…
— Ничего, мама, окромя воды, я не пила. Мы с Мавлюмом собрались к тебе идти и в ноги поклониться, а ты сама пришла.
— Где он, басурман-то твой, где? — шебутилась Прасковья.
— Здесь я, мать! — Мавлюм открыл дверь и, взяв нареченную тещу под мышки, уволок в избу.
Так, стоя под дверью, Илюшка подслушал разговор сестер.
— Прасковья, говорят, от слез незрячей сделалась! — сказала под конец Мария.
В это время Варька открыла дверь.
— А-а! Подслушивал! — закричала она.
— А вы, значит, с подруженьками будете тут над картинками валандаться, про Нюшкину свадьбу лясы точить, а коровы пускай в назме киснут? — Широко расставив ноги, как полагается настоящему хозяину, засунув руки под кушак, Илья встал у порога.
— Возьми да почисть, чем тут торчать. Не заморился… вон сколько дней баклуши бил, — проговорила Мария.
— Ты поди и взгляни, сколько там навалено!
— Сколько есть, столько и выкинешь. Невелик барин…
— Барин не барин, а велю, и пойдете, — проговорил он по-отцовски.
— Подумаешь, страсти! — отмахнулась Мария.
— Думаете, отца нет, так лафа вам? Скрипочку тоже побегете слушать?.. Одна вон доигралась…
— Глядите! Он и кушак намотал тятькин! — крикнула Варька. Слова ее как кнутом стеганули. Илья решил начать хозяйничать с усердием, а тут смешки одни и новость, как гром в зиму… Подружки сестер начали в рукава хихикать. Подошла Шурка и совсем огорошила:
— А где у тебя другая варежка?
Илюха полез за кушак — и на самом деле одна.
— Наверное, на дворе потерял. Беги скорее, пока телка не сжевала…
Побежал во двор. Нашел. Рядом с лопатой валялась. Встретил у крыльца мать, ворчливо заявил, что не подшибет ни одной коровьей лепешки, покамест девчонки не выйдут.
— Ладно, ладно. Выйдут. И Настя сейчас придет.
Одетая в шубу желтой дубки, подпоясанная синим мужским кушаком, вышла Настя, взялась за оглобли и велела подталкивать сани к навозной куче.
— Сегодня назем повозим, а завтра за мякиной.
Появились Мария с Шуркой. Закутались в шали с завязанными на спине концами. Куклы, а не работнички. Только и слышишь хныканье:
— А где вилы? Лопатку где взять?
Весь навоз с переднего двора вывозили и сваливали под горой, на берегу Урала. Когда начиналась оттепель, казаки выпускали с кард нагульных кобылиц вместе с полудиким, необъезженным молодняком. Кони разгребали копытами навозные кучи, выбирали и начисто съедали остатки корма. Весной, во время разлива Урала, вся эта масса навоза смывалась и уносилась полой водой, оседая на широких приуральских поймах, где потом буйно зеленели луга, а на ковыльных гривах вырастали арбузы величиною чуть ли не с тележное колесо.
Жили и хозяйничали без мужчин. Теперь вся доставка кормов лежала на Илье с Настей. Тока находились около полей, иногда в двух разных местах. Возчиков будили чем свет. Мать кормила горячими пшенными блинами, смазанными душистым конопляным маслом, поила чаем, и они шли запрягать красных быков. Темь стояла на дворе. На повете, посвистывая, играл клочьями сена утренний ветер. Пока Илюшка отвязывал в хлеве бычьи налыги, Настя стояла в дверях и подсвечивала маленькой мигающей лампешкой. Большерогие быки сопели в углу, жевали солому и глядели черными добрыми глазами. Илья поодиночке выводил их из хлева и накидывал скрипящее ярмо. Потом Настя с матерью запрягали в розвальни Гнедышку, застоявшегося в кизяках. До самой околицы Илюшка вел быков за налыгу и подгонял ременным кнутом. За последним домиком Татарского курмыша он давал быкам волю, а сам пристраивался возле переднего кола на связку бастриков и кольев. Быки шли навстречу серой, предрассветной дали, гулко переступая через невидимые струйки колючей поземки. Дробно стучала о ярмо притыка, свирепо скрипели на морозе широкие некованые полозья бычьих саней. За быками, помахивая поседевшей от инея башкой, плелся Гнедышка, дыша горячими ноздрями в Илюшкин затылок. Закутавшись в большой черный тулуп, Настя сидела спиной к головяшкам и пела. Голос у нее приятный, сильный. Шагают быки, гремят на раскатах сани, поет под полозьями снег, бодро пофыркивает Гнедышка, нетерпеливо бьет копытами по затвердевшему, вылизанному поземкой шляху. Насте надоедает петь и тащиться за ленивыми бычьими санями. Она протяжно свистит, как мальчишка — это значит, Илюшке надо придержать быков и дать ей дорогу. После четверти пути она всякий раз выезжала вперед, обгоняя, кричала в снежную ночь: