— Так-с, — усмехнулся Беркутов, — это все равно, что пойти в баню, да так и остаться на всю жизнь в предбаннике. Нет, по-моему это совсем не весело. — Беркутов сдержанно рассмеялся. — Нет, уж если жить, так жить, — продолжал он после минутной паузы. — Жить так, чтобы тебя как льдину вешней водой тащило. И так поставит, и этак, и ребром перевернет, и надвое расколет, и в конце концов на берег медленной смертью издыхать выбросит. Тут уж все от жизни возьмешь: и радость, и муки, и ужас, и даже агонию мучительной смерти.
Зоя Григорьевна слушала, поставив круглый подбородок на бледную с синими жилками руку и устремив усталый взор вдаль.
— И я в жизни много испытала нехорошего, — заговорила, наконец, она, — я была бедна, служила в гувернантках в разных домах, была незаслуженно оскорбляема. Иногда терпела нужду. Ну, я встретилась с человеком, который полюбил меня, которого от глубины души я уважаю.
— Это проконсула?
— Проконсула. Он дал мне полный комфорт, хорошую книгу и невозмутимую тишину. Ничего большого я не желаю. Я счастлива, насколько это возможно на земле.
Беркутов усмехнулся.
— И поэтому вы никогда не приколете к своей груди красного цветка?
— И поэтому я не приколю к своему платью красного цветка.
— Заперли вы самое себя в тюрьму и чувствуете себя на седьмом небе. Странно! — Беркутов стал было откланиваться, но, внезапно спохватившись, спросил Зою Григорьевну: — Ах, да. Кстати, как по-вашему, по тюремно-монастырскому уставу: можно пожертвовать жизнью человека, если это тебе необходимо и если человек этот никому не нужная размазня? Как вы думаете?
Зоя Григорьевна покачала головой.
— Нельзя. Конечно, нельзя.
— Это же почему? Ведь жизнь — борьба за существование. Она занимается только тем, что одной рукой производит, а другой истребляет. Жалости она не знает и для пустячного вывода она способна истребить тьмы народов. Если вам нужно произвести, например, вычитание, то на бумаге делается это так: пишется двести пятьдесят, минус сто пятьдесят, и производится расчет. А жизнь поступает в этом же случае гораздо проще. Она берет двести пятьдесят человек, истребляет из них полтораста, а оставшейся сотне говорит: подождите немного, я буду истреблять вас постепенно, поодиночке, но вместо вас, потребленных, я произведу зато двести пятьдесят тысяч живых! Вот и все. Поверьте, что это только теперь вычитание-то можно и карандашиком производить, а раньше карандашей-то не было. Ведь вычитание-то кровью человечество купило. Кровью! Подумайте-ка вы об этом. До свидания!
И Беркутов поспешно исчез с террасы. «Сейчас к Пересветовым надо будет махнуть, — думал он, — как слышно, температура повышена там до nec plus ultra и кислые щи, пожалуй, скорехонько разнесут бутылочку вдребезги. А где-то теперь сражение при Саламине», — вспомнил он внезапно.
Он вывел из конюшни своего рыжего иноходчика и поспешно стал его заседлывать. В этом ему помогал караульщик и, подтягивая подпруги на животе умышленно раздувавшего бока иноходца, он с улыбкой говорил Беркутову:
— А Глашка что-то к вам давнехонько не заглядывала. Ай вы ее бросили?
— Бросил, — отвечал с усмешкой Беркутов. — Глашку-то теперь Митькой зовут. На Саламине она теперь.
— Где?
— На Саламине. Остров такой в Греции есть. Грецкие орехи знаешь? Так вот она туда орехи грызть уехала. А здесь бы осталась, так, пожалуй бы, ей на орехи — ох, как влетело. Понял?
«Шутник», — подумал караульщик и громко расхохотался.
Беркутов иноходью выехал за ворота. Небо по-прежнему хмурилось, запад гас и в потемневших поймах у реки, заглушая соловьев, горланили лягушки.
Когда Беркутов вошел к Пересветовым, они сидели в столовой за чайным столом. С ними был и Трегубов; он был в серой паре, чулках и башмаках. На столе стояли две бутылки красного вина и лежали фрукты. Беркутов любезно поздоровался со всеми. Взглянув на похудевшее лицо Пересветова, он подумал; «Эге, кислые щи сильно бродят!» И, обращаясь к нему, он шутливо спросил:
— Ну, что, как поживают пятьсот султанш в гареме?
Пересветов кисло улыбнулся.
— Чего? — переспросил он и добавил: — Ах, да ты все о том же!
«Помнит, — подумал Беркутов, — следовательно, все обстоит благополучно!»
Он присел к столу и стал пить красное вино. Настасья Петровна сидела грустная и молчаливая. Трегубов то и дело поглядывал на нее.