Я пела это место особенно хорошо, потому что помнила, как мать, что ни воскресенье, тащила меня в маленькую часовню с жестяной крышей и превращала отдых в сущую муку. Танцуя на сцене, я радостно ощущала, что танцую на ее могиле. Как я ликовала! За это я им и полюбилась. На сцену ливнем полетели медяки, и, вопреки требованию Дядюшки, я исполнила на бис припев из номера «А мясо-то кусается». Когда я кончила, они так заорали и затопали, что, благодаря их за внимание, я не слышала собственного голоса. Я была в совершенном упоении — мне казалось, я умерла и вознеслась на небо. И, конечно, в некотором смысле так оно и было. Мое старое «я» умерло, и на свет родилась новая Лиззи, дочка Малыша Виктора в бумажных перчаточках.
Я думаю, Дэн все еще был мной недоволен из-за этого выступления, но он не мог не видеть, что я отработала отменно. В мире мюзик-холлов я по-прежнему была на новенькую, но в последующие недели и месяцы в программах вечеров я неуклонно поднималась вверх. Одна песня — «Щелка в ставне, или Откуда мне знать в моем возрасте» — стала моей безраздельной собственностью, однако я очень быстро поняла, что по природе я комическая артистка, а не заурядная певичка или танцорка. Во мне открылась веселая жилка, и вскоре к моему имени в афишах стали прибавлять «Уморительна без вульгарности». Я и сейчас прекрасно помню все мои сценки. Я изображала купальную кабинку на колесиках и пела: «Как жаль, что в Лондоне у нас нет моря», а потом убивала их наповал песенкой «Я надеюсь, еще долго-долго-долго он не сделает этого опять». Я не видела тут никакой двусмысленности и пела это как безобидную жалобу жены, которую муж раз в год берет на речную прогулку на пароходике до Грейвзенда. Не знаю, может, вся штука была в том, как я произносила «сделает», но публика просто заходилась.
Я никогда не понимала, откуда берется во мне юмор. Вне сцены я не была особенно смешной или остроумной — скорей уж, наоборот, мрачной. Словно не я, другая стояла раз за разом в этом газовом сиянии, и порой я даже изумлялась ее простецким шуточкам и болтовне на жаргоне кокни. Она обзавелась и собственной одежонкой — лучше всего ей подходили мятый чепец, длинная юбка и большие башмаки, — и я еще только это надевала, а она уже начинала появляться. Порой она становилась совершенно неуправляема; однажды в смитфилдском «Паласе» она пустилась в безудержное зубоскальство на библейские темы и весьма неблагочестиво обыграла историю о Давиде и Голиафе. Евреи, составлявшие в этом зале немалую часть публики, веселились от души, но на следующий день к директору явилась с жалобой депутация от Общества распространения Евангелия. Что они делали накануне на представлении, понять было трудно; но, так или иначе, Дочке Малыша Виктора пришлось этот номер снять. Конечно, у меня и поклонники появились; спросите любую артистку, и она вам скажет, сколько докуки приходится терпеть от толпящихся у подъезда воздыхателей. Иной раз наседают так, что только держись, — хотя главным образом это невзрачные кондукторы омнибусов и клерки из Сити. К счастью, мы с Дорис, как и раньше, обитали вместе на Нью-кат и обычно просто-напросто шли напрямик, не обращая на них внимания. «Я, конечно, не Блонден,[16] — сказала она раз, — но по прямой, если надо, пройти могу». Она все еще была богиней проволоки, по крайней мере для ее поклонников, но и о Дочке Малыша Виктора любители варьете уже начали поговаривать, что она «ничего себе штучка». Так или иначе, мы по-прежнему были лучшими подругами и после представления не знали ничего приятней, как уединиться в своей комнате и мило поужинать ветчиной и салатом. Выступление меня всегда очень будоражило — порой, если судить по озабоченному лицу Дорис, я даже была на грани истерики, — но постепенно Дочка Малыша Виктора как бы таяла и проступала обычная Лиззи. Я должна была стараться не противоречить рассказу о бедной сиротке, которым я разжалобила Дорис при первом знакомстве, но это-то было просто: я выдумала целую историю, в которой самой себе была гораздо интереснее, чем в жизни, и мне было совсем не трудно держаться в ее рамках.
Иногда заходил Остин с несколькими бутылками портера и пускался в воспоминания о былом, о юных годах, когда он пел дискантом в разнообразных «гротах гармонии» и «обителях песни».
— Голос у меня был прелесть какой, — доверительно поведал он нам однажды, — и в чайном садике я появлялся прямо как ангел небесный. Я, голубушки, в самых лучших театрах мог бы выступать, я мог бы стать второй Бетти. Профессиональная зависть меня подкосила. Мне загородили путь на сцену — боялись меня, ясно вам? В «Друри-Лейн» дали от ворот поворот. Ладно, душеньки, вот вам от матушки молочко.