И при этом она не то чтобы очень уж баловала своих жильцов: грубая деревянная мебель, кровать, умывальник — вот и вся обстановка. Можно было бы предположить, что молодой человек, обладающий обостренной чувствительностью Гиссинга, найдет эти условия невыносимыми, но он привык довольствоваться малым. Иные принимают подобные обстоятельства с вялой покорностью и сознанием поражения, которые им очень трудно, если вообще возможно, перебороть; Гиссинг и сам вывел такой характер в первом своем романе, показав, как среда постепенно низводит человека до своего уровня. Однако есть и другой тип людей — эти настолько полны энергии и оптимизма, что обращают на условия жизни совсем мало внимания и, можно сказать, слепы к настоящему, поскольку всецело устремлены в будущее. Странным образом Джордж Гиссинг сочетал в себе оба эти типа; порой подавленность и безразличие овладевали им настолько, что лишь угроза близкого голода возвращала его к труду; но бывали времена, когда мечта о литературной славе возносила его в такую высь, что он совершенно забывал о бедности и жил сладостной перспективой будущей популярности и признания.
Было при этом в его отношении к окружающему и другое; иногда он смотрел на свою жизнь как на некий эксперимент, как на сознательное и добровольное погружение в «реализм». Читая сборник эссе Эмиля Золя под названием «Экспериментальный роман», опубликованный несколько месяцев тому назад, Гиссинг увидел в нем подтверждение своей подспудной веры в naturalisme, la verite, la science[19] — подтверждение столь весомое, что он поздравил себя: оказывается, жизнь, которую он ведет, чрезвычайно современна и, можно сказать, литературна. В этом свете даже Нелл выглядела героиней нового века. Была только одна неувязка — само собой, стилистического свойства: при всем интересе Гиссинга к натурализму и неприкрашенной реальности его собственная проза была романтической, риторической и картинной. Например, в романе «Рабочие на заре» он погрузил город в некое радужное сияние и превратил его жителей в театральных героев и статистов на манер «чувствительных» пьес в дешевых театриках. Даже сейчас, усевшись в своей каморке и начав просматривать беглые заметки об аналитической машине Чарльза Бэббиджа, он мог бы заметить, что живописует ее «громоздящимся вавилонским идолом», который «глядит с высоты на зыблющиеся массы». Реалисты таким языком не писали.
Он не мог, однако, приниматься за эссе на голодный желудок. Дома ничего съестного не нашлось, если не считать ломтика несвежей ветчины, оставленного подле умывальника; поэтому он решил, что позволит себе посетить мясной ресторанчик на углу Бернерс-стрит, где, он знал, можно поужинать меньше чем за шиллинг. Не сказать, что роскошное заведение — его облюбовали местные кебмены, которые захаживали около полудня съесть кусок пирога и хлебнуть портеру, — но Гиссинга оно вполне устраивало. Там ему никто не мешал (если, конечно, не считать спорадических рейдов молодого официанта), и он мог вволю писать, мечтать, вспоминать. Ресторанчик жаловали также актеры, выступавшие в мюзик-холле «Оксфорд» дальше по улице, и Гиссинг часто мог наблюдать, как более удачливые подкармливали тех, кто сидел, как говорится, «на мели»; он хотел даже написать роман на материале мюзик-холлов, но в последний момент рассудил, что это слишком легкомысленная тема для серьезного художника. Итак, нынешний вечер он проводил, сидя в ресторанчике и раздумывая над изобретениями Чарльза Бэббиджа. Ожидая, пока его обслужат, он уже набросал абзац о природе современного общества, почти дословно предвосхитивший высказывание Чарльза Бута, который девять лет спустя в книге «Жизнь и труд жителей Лондона» писал о «численном соотношении, в котором бедность, лишения и порок находятся к регулярному заработку и относительному благополучию». На Лондон предполагалось наложить некую статистическую сетку, и в последующие два дня Гиссинг сочинил эссе, в котором попытался объяснить роль информации и статистики в современном мире. Вопреки своим ощущениям он превознес там достоинства аналитической машины.