Я никогда не понимала, откуда берется во мне юмор. Вне сцены я не была особенно смешной или остроумной — скорей уж, наоборот, мрачной. Словно не я, другая стояла раз за разом в этом газовом сиянии, и порой я даже изумлялась ее простецким шуточкам и болтовне на жаргоне кокни. Она обзавелась и собственной одежонкой — лучше всего ей подходили мятый чепец, длинная юбка и большие башмаки, — и я еще только это надевала, а она уже начинала появляться. Порой она становилась совершенно неуправляема; однажды в смитфилдском «Паласе» она пустилась в безудержное зубоскальство на библейские темы и весьма неблагочестиво обыграла историю о Давиде и Голиафе. Евреи, составлявшие в этом зале немалую часть публики, веселились от души, но на следующий день к директору явилась с жалобой депутация от Общества распространения Евангелия. Что они делали накануне на представлении, понять было трудно; но, так или иначе, Дочке Малыша Виктора пришлось этот номер снять. Конечно, у меня и поклонники появились; спросите любую артистку, и она вам скажет, сколько докуки приходится терпеть от толпящихся у подъезда воздыхателей. Иной раз наседают так, что только держись, — хотя главным образом это невзрачные кондукторы омнибусов и клерки из Сити. К счастью, мы с Дорис, как и раньше, обитали вместе на Нью-кат и обычно просто-напросто шли напрямик, не обращая на них внимания. «Я, конечно, не Блонден,[16] — сказала она раз, — но по прямой, если надо, пройти могу». Она все еще была богиней проволоки, по крайней мере для ее поклонников, но и о Дочке Малыша Виктора любители варьете уже начали поговаривать, что она «ничего себе штучка». Так или иначе, мы по-прежнему были лучшими подругами и после представления не знали ничего приятней, как уединиться в своей комнате и мило поужинать ветчиной и салатом. Выступление меня всегда очень будоражило — порой, если судить по озабоченному лицу Дорис, я даже была на грани истерики, — но постепенно Дочка Малыша Виктора как бы таяла и проступала обычная Лиззи. Я должна была стараться не противоречить рассказу о бедной сиротке, которым я разжалобила Дорис при первом знакомстве, но это-то было просто: я выдумала целую историю, в которой самой себе была гораздо интереснее, чем в жизни, и мне было совсем не трудно держаться в ее рамках.
Иногда заходил Остин с несколькими бутылками портера и пускался в воспоминания о былом, о юных годах, когда он пел дискантом в разнообразных «гротах гармонии» и «обителях песни».
— Голос у меня был прелесть какой, — доверительно поведал он нам однажды, — и в чайном садике я появлялся прямо как ангел небесный. Я, голубушки, в самых лучших театрах мог бы выступать, я мог бы стать второй Бетти. Профессиональная зависть меня подкосила. Мне загородили путь на сцену — боялись меня, ясно вам? В «Друри-Лейн» дали от ворот поворот. Ладно, душеньки, вот вам от матушки молочко.
Он подлил нам портера, и они с Дорис принялись сплетничать про шашни чревовещателя с «черномазой» танцоркой из «Бэзилдона» и про то, как Кларенса Ллойда нашли мертвецки пьяного в женском костюме около матросской миссии. Бедного Кларенса, если верить Остину, отправили в кутузку за непристойное поведение, и когда его вели в полицию, он распевал свою песню «Пока был первый муженек мой жив». Но каким-то образом разговор наш всегда выходил на Дэна — на «мистера Лино», как Остин неизменно величал его, будучи в подпитии. Дэн всегда оставался для нас загадкой, и эта загадка заключалась в его артистизме, очевидном любому, даже самому темному из зрителей.
— Вот говорят: Теннисон, Браунинг, — не раз повторял Остин, — не мне принижать таланты этих господ, но поверьте, девочки: мистер Лино — это оно, то самое.
Он не преувеличивал: Дэну было тогда только пятнадцать, но он играл так много ролей, что у него почти не оставалось времени быть самим собой. И при этом он каким-то образом ухитрялся всегда быть самим собой. Он был индианкой, официантом, молочницей, паровозным машинистом, но не кто иной, как Дэн, извлекал этих людей из небытия. Играя мелкого лавочника, он заставлял тебя видеть торгующихся с ним покупателей и ворующих у него беспризорников. Когда он бормотал: «Сейчас пойду спущу с цепи Горгонзолу», ты чувствовала запах сыра, а когда он притворялся, что стреляет, чтобы положить конец мучениям живого существа, ты видела ружье и слышала выстрел. Какой поднимался рев, когда он появлялся на сцене! Подбежав к самой рампе, он выбивал башмаками барабанную дробь, потом высоко поднимал правую ногу и опускал ее на доски с оглушительным стуком. И мигом превращался в старую деву с кислым лицом, пытающуюся найти жениха.
— Он неисчерпаем, — сказал мне Дядюшка однажды вечером, когда мы выходили из «Дезидерейты» в Хокстоне. — Совершенно неисчерпаем. — Он что-то слишком плотно придерживал мою руку, но я помнила, сколь многим ему обязана, и высвободила ее чрезвычайно мягко. Он как будто не заметил. — Милая моя Лиззи, как насчет хорошей порции рыбы с картошкой? В самый раз будет что-нибудь горячее внутрь.
Я уже готова была сослаться на усталость — и тут кто же выступает из тьмы, окружающей «доходные дома Ленарда»? Тот самый молодой человек, который много месяцев назад избавил меня от ухаживаний Малыша Виктора. С той поры он несколько раз попадался мне на глаза, и я ожидала, что он возьмет у меня интервью для «Эры». Увы, он неизменно держался на почтительном расстоянии. Теперь, когда мы с ним поравнялись, он приподнял шляпу и, видимо, решив, что Дядюшка обращается со мной чересчур фамильярно, осведомился, все ли у меня в порядке. Дядюшка бросил на него высокомерный взгляд и прошел было мимо, но я приостановилась.
— Очень мило, что вы спросили, мистер…
— Джон Кри из «Эры».
— Всё в полном порядке, мистер Кри. Наш директор провожает меня к моему экипажу.
Достоинство, с которым я это сказала, произвело впечатление даже на Дядюшку. Однако впоследствии я часто вспоминала мистера Джона Кри.
Глава 21
В то утро, когда с Карлом Марксом вели беседу полицейские детективы, Джордж Гиссинг сидел на своем привычном месте под куполом читального зала Британского музея. Два длинных стола в этом зале были зарезервированы для дам, и Гиссинг неизменно старался расположиться оттуда подальше. Не то чтобы он в каком-либо смысле был женоненавистником — отнюдь нет, — просто по молодости лет он ошибочно полагал, что поиск истины есть занятие аскетическое и монашеское, в котором тело человека просвечивается духом и всецело ему подчиняется. Да и сами его посещения читального зала отчасти объяснялись желанием на время избавиться от того, что вслед за Ницше, которого он недавно читал, он называл «присутствием женской воли». С его стороны это не было абстрактным умствованием, он действительно считал, что вся его жизнь разрушена присутствием одной вполне определенной женщины.
Это произошло с ним в восемнадцатилетнем возрасте; будучи прилежным и многообещающим студентом колледжа Оуэнса в Манчестере и готовясь к вступительным экзаменам в Лондонский университет, он повстречал Нелл Гаррисон. В свои семнадцать лет она уже была алкоголичкой и добывала деньги на спиртное занимаясь проституцией. После случайного знакомства в манчестерской пивной Гиссинг страстно в нее влюбился; он был идеалист и уверовал в то, что может в лучших театральных традициях «спасти» Нелл. Литература в то время значила для него все, и в образ любимой он вложил все свои устремления, замешанные на чувствительной прозе и драматургии. Возможно также, что ее имя вызвало в его памяти скитания бедной маленькой Нелл из читанной им в детстве диккенсовской «Лавки древностей», хотя более вероятно, что именно алкоголизм и проституция вызвали столь бурный отклик в душе юного романтика, жившего литературой: его заворожило существо, извергнутое из современного общества и словно сошедшее со страниц Эмиля Золя. Поэтому он был не прав, обвиняя в своих невзгодах ее одну, — отчасти они стали результатом его собственных ложных побуждений.
16
Шарль Блонден (1824–1897; наст, имя Жан Франсуа Гравле) — французский канатоходец, живший в США и Англии.