Выбрать главу

Но он заговорил совсем не о любви. Прогулка развивалась не по канонам санаторного флирта.

– Смотрите, как здесь испорчен лес, – сказал он. – Вот вы, городская жительница, идете и думаете, что перед вами густой и прекрасный лес. А на самом деле деревья тут съедены.

Он вдруг оставил меня, перепрыгнул через канаву и, по щиколотку в снегу, остановился под высокой елью. В лунном свете, с распахнутой на груди шубой, он казался молодым. Лицо, освещенное луной, утратило морщины; исчезли оспины на подбородке и на щеке. Оно казалось одухотворенным, юношеским… Опять новое лицо.

Осторожно раздвигая ветки, чтобы не ссыпать на себя снег, он подошел к стволу. Потом снял с коры мох и растер его между ладонями.

– Видите? – сказал он, возвращаясь. – Это – решпигус. Лишайник такой. Сейчас его уже умеют истреблять, осыпая химикалиями с самолета. А раньше целые леса сводил. Видели вы когда-нибудь пень весь в пуху? Летом? Это оглодок, огрызок дерева, съеденного лишаем.

– Вы любите лес? – спросила я. – Или больше степь? А может быть, горы?

– Раньше любил лес… – Он, прищурясь, поглядел вокруг, на луну, на сугробы, на темные, не освещенные луной ветви елей – поглядел с наслаждением, медленно, словно папиросой затянулся… – И горы раньше любил.

– А теперь?

Он ничего не ответил.

– Кажется, уже пора домой, – сказал он. – Меня перед сном будут горчичниками обклеивать.

Мы повернули.

– А я и сейчас больше всего люблю лес, – заговорила я. – Но не такой и не ночью, а сосновый, в солнечный день. В сосновом лесу много неба – лес редкий и небо не только над головой, оно везде, куда ни глянь. Кажется, не сосны, а небо пахнет смолой.

Он молчал. Мы вступили в полосу темноты, и я не видала его лица.

– Живешь в городе, вечное сидение за столом, не видишь ни леса, ни неба, – жаловалась я, разговорившись. – Такая уж наша работа. А ведь трудно себе представить, какой прекрасной была бы жизнь, если бы вся наша работа была в лесу… или у моря, или в горах… если бы слова, которые мы пишем, рождались из кислорода… если бы бумага пахла хвоей… если бы крутом, когда работаешь, были рыжие валуны или рыжие сосны… Как у Толстого написано: «взглянешь кругом – горы… поднимешь голову – горы…» Подумайте: поднимешь голову от страницы – горы…

– А вы когда-нибудь трудились… в горах?

Он не изменил шага и так же твердо вел меня под руку. Но голос его изменил звук. Голос стал таким же беспримесно чистым и искренним, как в ту секунду, когда он спросил у журналиста, остался ли на месте тот редактор… Это был его голос, настоящий, непритворный.

– Вы когда-нибудь трудились в горах? – повторил он. – Нет, наверное. А я – годы. Хоть и лес кругом, а насчет кислорода там не очень. Неволей, конечно. В лагере. В шахтах. Вольнонаемные к верху ближе, в первых горизонтах, а мы в самой глуби – на девятом, десятом… У них вагонетки на электрической тяге, техника! А мы вручную откатывали. У них перфораторы, а мы кайлом рубили, по старинке. Они по шесть часов, а мы по двенадцать. Они ели, как люди, а нам хлеба четыреста в день – и все. Не выполнишь норму – получишь двести, еще не выполнишь – сто… и так до нуля. Порочный круг, или, точнее сказать, смертельный. Чем меньше получишь, тем меньше можешь сработать, чем меньше сработаешь, тем меньше получишь… Да что! Мертвецов другие ели: отрежут мышцу, сварят… Осторожнее, сук.

Он помог мне переступить через ветку, лежавшую поперек тропы, и снова повел меня вперед ровным прогулочным шагом. Я боялась: а вдруг не заговорит больше? И дверь в Алешину судьбу захлопнется опять. Я ждала голоса, слова, не видя ни луны, ни деревьев… Первый вестник оттуда! Мне хотелось поторопить, дернуть его за руку. Не молчи. Ты вестник. Я тебя слушаю. Не молчи!

– А дети! Там ведь и дети были – там рожденные. Иные до четырех лет ходить не выучивались, до пяти – говорить. Ручки, ножки – не как у людей. Да и мы, взрослые, тоже были на людей не похожи. Нарывы от голода, голодный понос. Скольких я там закопал! И Сашку. Три года я был бригадиром похоронной бригады. Сашка Соколянский – мне друг, брат. Мы с ним когда-то в гражданскую партизанили вместе, и вот – в тюрьме вместе. Если бы не он – мне бы конец: его как ни истязали, он на меня показаний не дал… Благодаря ему я пять лет получил, всего-то… Красавец, добряк, силач, только заикался немного. После следствия стал заикаться. Да и заиканье в нем милым казалось, детским…

Я с Сашкой хлебом делился. Грибы ему в черепушке варил. Там многие грибами отравлялись, особенно нацмены: они в грибах не разбираются, не лесные люди, наварят поганок – и на тот свет… Ну, а я старый лесовик, еще с партизанских времен в грибах понимаю, в травах… Я лесным варевом Сашку отпаивал… Да нет, не выходил… Своими руками бирку на ногу навязал, сам и похоронил его… Не в общей яме, а вот под такой старой елью в отдельной могиле, и знак вырезал на коре.