Выбрать главу

– «Дау» – это так вас физики называют. А я кисло-щецкий редактор, всего лишь. Не хочу притворяться, будто я тоже принадлежу к славной плеяде ваших учеников или сподвижников.

Митя, придерживаясь строгого нейтралитета, вслушивался в нашу пикировку. Забавно! Его занимало: удастся ли в конце концов Ландау втянуть меня в спор или нет.

Третьим Митиным другом, часто посещавшим наш дом, был Дмитрий Дмитриевич Иваненко, по прозванию Димус. (Ландау – «Дау»; Митя – «М. П.» или «Аббат», Иваненко – «Димус».)

Признаюсь: Димуса я невзлюбила сразу. Прежде всего вечный хохот – не смех, а победно-издевательский хохот, округляющий и без того круглое лицо, обнажающий белые, безупречно ровные, один к одному, блестящие зубы. Насколько Ландау долговяз, длинноног, длиннорук, угловат, нелеп и при всей своей нелепости – привлекателен (вероятно, по той причине, что открыт, прям и резок), настолько Димус и не длинен, и не короток, а, что называется, «в самый раз». Нарочитых, дразнящих глупостей не произносил он ни всерьез, ни наподобье Дау «для эпатажа»; был многосторонне образован и безусловно умен. Нелепого, задиристого, как в Леве, или житейски-наивного, как в Мите, в нем ни грамма, зато обдуманный цинизм – через край. Однажды он зашел к нам в редакцию: «Беда... заболел приятель... надо известить тетушку, а до автомата километр... разрешите позвонить...». «Пожалуйста». Димус долго искал тетушкин номер, перелистывая нашу новую, только что нам выданную толстенную общегородскую адресно-телефонную книгу. Потом долго говорил. Потом ушел. К концу рабочего дня наша секретарша хватилась этой необходимейшей изо всех книг. Я позвонила Димусу – не унес ли он с собой по рассеянности? «По рассеянности? – с хохотом ответил Димус. – Нет, я унес ее нарочно. Я нарочно за ней и приходил. Мне она нужна, а нигде не продается. Вот и придумал тетушку». Снова хохот.

Я спрашивала Митю, почему он переносит этакого враля и циника? «Ведь Димус к тому же отчаянный трус», – говорила я и напоминала Мите, как однажды, придя к нам в гости, Димус уже разделся было в передней, но, увидев в приоткрытую дверь, что Люша сидит в постели тепло укутанная, в пижаме и в шерстяных носках, снова оделся: «Я не могу принести Марьянке инфекцию». (Марьянка – дочь его, Люшина сверстница.) Напрасно мы уверяли нежного отца, что у Люши всего только насморк, что насморк через третье лицо не передается, что, наконец, он имеет полную возможность поужинать с нами, не сделав ни шага через Люшину комнату... Он ушел...

Я уверена, испугался он вовсе не за Марьянку, а за собственную свою персону.

Случай с телефонной книгой доставил много огорчений – Мите. Он ходил к Димусу трижды, пытаясь выцарапать нашу редакционную собственность. Димус – ни за что. Хохот! Тут они чуть не рассорились – «навсегда». Однако мне не хотелось вносить в Митину жизнь раздор из-за вздора, и я сама настояла, чтобы они помирились.

– Видишь ли, – объяснял мне сконфуженный Митя, – Димус, конечно, некрасиво обошелся с вашей телефонной книгой... И трусоват... И вообще... Но, видишь ли, физику он понимает... Он умеет интересно думать.

Ну, раз интересно, я дружбе старых друзей не помеха. Митя и с ним – как с Левой! – говорил часами, сидя под потолком на своей лесенке, а потом я звала их к себе чай пить. Димус рассказывал анекдоты, острил и хохотал без устали. В отличие от наших редакционных шутников – Олейникова, Шварца, Андроникова, которые, заставляя нас смеяться до упаду, сами оставались серьезными, Димус первый смеялся своим шуткам. Одно лето жили мы неподалеку друг от друга в Сестрорецке на даче. Люша подружилась с Марьянкой, жена Дмитрия Дмитриевича, Оксана Федоровна, была приветлива и гостеприимна. Помню, как однажды мы с Митей пришли в гости к Оксане и Димусу; пили чай в саду за ветхим, обросшим мхом, деревянным столиком, и Димус с хохотом предложил Мите издавать газету: название «Наш бюст», подзаголовок «Вестник сестрорецкого пляжа». Дальше названия и подзаголовка дело не шло, но по дороге домой мы с Митей не уставали смеяться. «Вот видишь, – говорил он, – и тебе с Димусом весело. Он человек остроумный... И, главное, в физике он понимает...» «В Димусовом смехе – ты не заметил разве? – есть нечто механическое, даже металлическое? – отвечала я. – Но он остроумен, не спорю».

...Да, мне бывало с ними весело, с Митиными друзьями: и с Дау, и с Димусом, и с Гешей. Но не всё в нашей тогдашней жизни труд или смех. Было и горе.

Мы едва не потеряли Люшу.

2

Однажды ночью, в конце марта или в начале апреля, Люша проснулась от боли в животе. Температура 39. Я сразу заподозрила аппендицит, потому что в юности сама перенесла его. На беду, доктора Михаила Михайловича Цимбала, лечившего Люшу с младенческих дней, в городе не оказалось. Я пригласила крупнейшего специалиста по аппендициту, профессора Буша. Он успокоил меня, сказав, что это случайное отравление, что температура завтра пойдет на убыль.

Завтра – 39,5. На боль Люша, правда, не жаловалась, но все время дремала, неохотно поднимая веки и отказываясь есть.

Послезавтра вернулся из какой-то командировки и сразу приехал к нам Михаил Михайлович. Он наклонился над Люшиной постелью и ничего не спросил, не стал ее выслушивать, выстукивать, даже одеяла не откинул. Только поглядел на нее. Люша вяло поздоровалась и задремала снова.

– Это аппендицит, – сказал Михаил Михайлович и помолчал. – Гнойный. С операцией уже опоздали. Гной уже в брюшине. Перитонит!

– Михаил Михайлович! – вскрикнула я. – Как же вы ставите такой страшный диагноз, а сами даже не осмотрели ее?

– До нее сейчас нельзя дотрагиваться. Нельзя ее переворачивать, выстукивать, щупать. Да ведь и по лицу видно.

– Михаил Михайлович! – взмолилась я. – Да ведь аппендицит – это боль, а Люша уверяла профессора Буша, что ей не очень-то больно.

– Разве вы не знаете Люшу? Она не любит жаловаться, – сказал Михаил Михайлович и пошел к телефону вызывать «скорую».

– А профессор Буш, – добавил он, воротившись, – отличный специалист, но не по детскому аппендициту. У детей иначе.

В машине Люша дремала. Мы с Митей сидели, прижавшись друг к другу, боясь, что нас высадят. Митю в здание больницы не пустили, он сказал, что подождет меня в парке. Это было на Выборгской, в больнице при Институте материнства и младенчества.

Когда Люшу везли по коридору, мимо комнаты для выздоравливающих, где стояли цветы и рояль, она подняла голову, вытянула шею и сказала:

– Хорошо, что я здесь не потеряю времени зря. Я буду учиться музыке.

И уронила голову.

Ее повезли сразу в операционную, прямо на операционный стол. Меня оставили ждать в той комнате, где Люша собиралась учиться музыке. Операцию делал дежурный врач, Иван Михайлович. Меня позвали к нему тогда, когда Люшу из опе рационной перевезли уже в палату. Это была палата на одну коечку в самом конце коридора. Люша еще не очнулась. В палату внесли раскладушку, с трудом втиснули возле Люшиной постели. Сестра сказала, что я, если желаю, могу ночевать здесь. Я побежала к дежурному врачу.

– Я удалил аппендикс, – сказал он, не поднимая глаз, – но это вряд ли поможет. Вы опоздали на двое суток.

Я не знала, куда бежать – к Люше в палату или к Мите в парк. Люша все спала. Я выбежала в парк. Митя стоял, прислонившись к стволу липы. Порывами сыпался косой мелкий снег.

– Я так понимаю, что Люша умирает, – сказала я. – Ты иди домой. Я позвоню тебе в 7 утра.

Спать не пришлось ни мне, ни Люше. Наркоз отошел, пришла боль. Рану оставили незашитой. Рана гноилась.

– Да вы, мамаша, не надейтесь, – сказала мне нянечка. – Раз опоздали, значит, опоздали. Да в эту палату только таких и кладут.

Это была особая палата, недаром на одного. Чтобы других детей не пугать зрелищем умирания. Палата для смертников.

Каждые два часа приходил врач – Иван Михайлович – и сестра.

Сестра брала у Люши кровь. Анализ крови показывал, как быстро нарастает общее заражение.

У Люши не было сил плакать. Мучила гноящаяся рана. По-видимому, не было сил и глядеть – она с мукой в глазах опускала веки. Не разговаривала ни с кем, отвечала движением век. Пальцы исколоты. Бледные, они казались мне мертвыми. Один раз, когда Люша помедлила, прежде чем протянуть руку, я сдуру протянула свою. Я так чувствовала ее собой, а себя ею. Пусть бы меня кололи, меня резали, а не ее. Насколько мне было бы легче.