Я эти строки помнила наизусть с детства.
Цезарь Самойлович иногда принимал участие в наших чтениях, чаще – нет. Они ему скучны были. Ему больше нравилось встречаться с Митей как прежде, один на один, и расспрашивать о новостях теоретической физики. Тогда и я по-прежнему слышала Митин голос только из соседней комнаты – лекционный и наставительный, – укладывая Люшу спать. Уложу, она уснет, и я сваливаюсь в постель. Труд над корытом и у примуса, прогулки с Люшей сильно изнуряли меня.
Мите я о своем твердом намерении уйти от Цезаря Самойловича не говорила, но растущий в нашем семействе разлад он замечал и безрадостность моей жизни чувствовал живо. Пытался скрасить ее чем мог. Однажды ему удалось исполнить общую – Люшину, Цезареву и мою – мечту: принести Люше воздушный шар. Гуляя с Цезарем Самойловичем в нашем тихом переулке, в один прекрасный или злосчастный день Люша увидела в руках у неказистого паренька целую связку разноцветных шаров. «Шар, шар, папа, шар!» – закричала она. Цезарь тотчас высыпал из кармана на ладонь мелочь. Парень, получив деньги, уже отвязывал синий, но в эту счастливую минуту покупатель, продавец и Люша были настигнуты на месте преступления бдительным милиционером. Парень дал стречка, а Люша заревела в голос. С тех пор и Цезарь и я всячески пытались раздобыть ей шар; Люша ни на минуту не забывала о волшебном видении и, с кем бы ни ходила гулять, тащила в тот переулок, на то место, где впервые увидела переливающееся зеленым, красным, синим обольстительное чудо. Однако нам не везло, и мы более ни разу преступного этого продавца не встречали. Митя же случайно нос к носу столкнулся с ним где-то на Петроградской. Милиция дремала, парень спокойно собирал с населения незаконный оброк, и Митя принес Люше синий шар.
Цезаря Самойловича не было дома. Я сидела за своим письменным столиком, Митя – на широком подоконнике, а Люша бегала по комнате с шаром на веревочке, задрав голову и так упорно не спуская с него глаз, что натыкалась на стулья. Каждую минуту она шлепалась на пол. Но боли не замечала, оглушенная счастьем.
Митя смотрел в окно – на низкие ржавые крыши манежных строений, на чугунные цепи вокруг собора.
– Я давно хочу поблагодарить вас, – сказала я. – Без вашей доброты моя жизнь была бы гораздо бедней и трудней.
Митя помолчал.
– А я, не узнав вас, и совсем не жил бы, – ответил он.
Потом соскочил с подоконника, подошел к нашей облупленной печке и принялся кочергой разбивать большие, черные, еле тлеющие угли.
Он, видно, сам испугался своих слов. Угли сыпались на пол, на железный лист перед печью.
Митя поспешно стал объяснять мне то, что я и без него знала: когда Люша уснет, шар надо непременно выпустить за окно, привязав снаружи к форточке, иначе шар поникнет, съежится. И что-то о водороде, которым наполнен шар. И о глупом притеснении частной торговли. И еще о каких-то новооткрытых газах.
Скоро он ушел, а я взяла в руки книгу, подаренную мне им в прошлом году ко дню рождения.
Тогда он подарил мне две книги: Goethe по-немецки, пообещав читать его вместе со мной, и еще одну, о которой давно говорил, что, чуть она выйдет по-русски, я непременно должна прочитать ее. Это была «Вселенная вокруг нас» Джеймса Джинса. Я его уверяла, что все равно ничего не пойму в научной, даже и популярно написанной, книжке, он же уверял, что это самовнушение и ничего там непонятного нет.
На книге Джинса его рукою было написано:
«Лиде – совокупности всех совершенств и лучшему моему другу на этой планетке from a gentleman in distress».
Прочитав тогда эту надпись, я поблагодарила дарителя и рассмеялась – над «совокупностью» совершенств, над «планеткой». Что же касается подписи «gentleman in distress», я поняла ее так: городские сплетники поговаривали, будто Бронштейн безответно влюблен в одну милую барышню из одной ученой семьи. Любовь без взаимности – вот, думала я, он и пребывает «in distress». (То есть в тоске, в огорчении, в печали.)
После Митиных слов с подоконника я иначе расшифровала надпись на книге Джинса.
В заключение каждой очередной ссоры моей с Цезарем я уговаривала его обдумать наши квартирные дела и разойтись мирно. Я обещала в любом случае не мешать ему видеться с Люшей. Но он и слышать не желал о разрыве. Ему нужны были мы обе – и Люша, и я. А мне нужно было одно: вырваться на волю, расстаться, уйти, уйти, уйти – если не уходит он.
Я хотела уйти к себе. К труду и к Люше.
Мне казалось, чуть только кончится состояние непрерывной войны, чуть только будет разрублен узел нашей совместной мучительной жизни, все другие узлы: жилье, няня, заработок – распутаются сами собой.
Главное – расстаться, не дышать отравленным воздухом враждебности и ни в коем случае чтобы не дышала им Люша.
Цезарь Самойлович покидать наш дом не желал. Решила покинуть я.
– Ты что, замуж собираешься, что ли? – спросил у меня Цезарь после очередного «выяснения отношений».
– Нет, замуж не собираюсь, – ответила я (тогда это была сущая правда). – Я, наоборот, собираюсь из замужества вон. Я тебе не жена, я возьму Люшу и уйду.
В кармане у меня был ключ от комнаты моих друзей: на две недели они уехали в Царское. А дальше? А дальше тьма неизвестности. Я выбрала для своего ухода время, когда Митя Бронштейн отправился читать лекции то ли в Самарканд, то ли в Харьков. Мне надо было совершить свой решающий шаг в его отсутствие, иначе, опасалась я, увидав мою бездомность, он переселится к кому-нибудь из друзей и будет настаивать, чтобы мы с Люшей – впредь до разрешения жилищного вопроса – переехали в его большую комнату на Петроградской, я же ни за что не хотела стеснять его, ни вообще в какой-либо степени вмешивать в свой семейный разлад.
Одним прекрасным утром, когда Цезарь Самойлович еще спал у себя, а Люша уже проснулась в своей плетеной кровати возле моей тахты, я накормила ее поплотнее, одела потеплее, взяла приготовленный с вечера ручной чемоданчик, взяла из общей семейной кассы самостоятельно заработанные деньги и вышла на улицу.
Легкий морозец, легкий снежок. Освобождение!
Цезарю я оставила записку, и записку отцу.
Цезарю написала, что я сожалею о причиненном ему горе, что я виновата перед ним, потому что вышла за него не любя, но ухожу навсегда и прошу не искать меня и не врываться ко мне, пока я не устроюсь, – а тогда мы наладим его свидания с Люшей.
Корнею Ивановичу написала – беспокоиться не надо, скоро я подам ему весть.
Так началось наше с Люшей кочевье. Люша переносила его спокойно и, я бы сказала, с веселым любопытством; ее занимали новые комнаты, новый вид из окон, разные люди, незнакомые вещи. Мне же было тревожно: вот оно, наступило мое долгожданное освобождение! главный узел разрублен! остальные, однако, не распутываются сами собой. Кочуя по коммунальным квартирам, от подруги к подруге, при милом гостеприимстве радушных хозяев, не могла я не сознавать: всем-то мы с Люшей в тягость, всех стесняем, своего угла у нас нет, оставлять Люшу по-прежнему не на кого – а значит, и о работе, о возвращении в редакцию мечтать нечего. И откуда возьмется для нас новый дом? И когда?
Цезарь Самойлович обнаружил нас довольно быстро (всех моих друзей он знал наперечет) и объявил мне, что он уезжать из квартиры Корнея Ивановича не собирается, что я должна бросить глупости и вернуться домой, что я не имею права держать Люшу в тесноте и неустроенности. Вот, долбила я ему вечно: «режим, режим» – а какой же теперь у Люши режим? Тут он попадал в самую мою болевую точку: в каждом новом пристанище мне приходилось приспосабливать Люшин сон, еду, гулянье к распорядку новых хозяев. Да и теснота непомерная.
Дольше, чем у других, гостили мы тогда с Люшей у Александры Иосифовны Любарской, моей давней приятельницы сначала по институту, потом по редакции, в ее двенадцатиметровой комнате: Люша спала на сдвинутых стульях, я на Шуриной кушетке (к которой ввиду моей длины придвинут был стул), Шура же – на матрасе, на полу. Квартира, кухня коммунальная, жди, покуда освободится чей-нибудь примус – сварить Люше кашу. Какой уж тут режим! Изнурительная неустроенность, надеялся Цезарь, образумит меня и загонит домой, и потому он стойко не покидал Манежный. «Жду, жду, жду», – повторял он, настигая меня в комнате Александры Иосифовны или на улице, когда я гуляла с Люшей.