Выбрать главу

Но тут все очень быстро пошло наоборот. Помню недоумение, растерянность на лицах Любимова и Можаева… Такого подготовленного, массового, мощного натиска, когда на белое говорится – черное, когда люди смеялись, плакали сначала, а потом говорили нечто совершенно заготовленное, вспоминая про свой партбилет… это была чудовищная акция, потому что если раньше спектакль закрывали сами чиновники, то теперь они подготовили мнение народа. Руками народа закрывался спектакль «Живой», руками специалистов по сельскому хозяйству.

Спустя три-четыре года меня пригласили на один племенной завод, в Подмосковье. Попросили выступить в профилактории, спеть старушкам «Ой мороз, мороз…». Было человек 50, стол накрыт, а одно место свободное. Через пятнадцать минут появляется директор. Депутатский значок, Герой Соцтруда. Он мне говорит: «А ведь мы с вами знакомы. Мы однажды встречались». – «Где?» – «Я смотрел у вас очень хороший спектакль». Тут до меня доходит, что он один из тех, кто выступал на обсуждении «Кузькина». Самое ужасное, их собрали за две недели, поместили в гостинице, лекции читали, объясняли, какие слова говорить, какие мотивы… а потом написать в Политбюро, чтобы не Демичев и компания, не Министерство культуры, не критика, а кто понимает в сельском хозяйстве, закрыли спектакль наглухо. Я говорю этому директору: «Как же вы сейчас так хвалите этот спектакль, а тогда?» – «Да, спектакль был хороший, и нам об этом сказали, но добавили, что именно поэтому его нельзя показывать. Всю правду – народ знать не должен».

Для меня это было потрясение – я вот говорю с человеком, который решал судьбу театра и мою личную. Когда сделали этот спектакль, в театре шутили, что я проснусь после премьеры знаменитым, как Москвин после «Царя Федора Иоанновича».

А сейчас проходит время…

У меня отец председатель колхоза. В 69-м после прогона, после Фурцевой приехали домой, дома отец ждет, он гостил тогда у меня. Я рассказал ему как мог, да разве может он против члена ЦК что-то иметь-говорить – ученый. Я взял балалайку и спел ему: «За высокой тюремной стеною…» Отец сказал: «Вот заодно это надо посадить, такую мрачность разводите». Он очень боялся за меня, что я в Москве со своим языком доиграюсь… «Посадят, посадят, посадят…» – без конца говорил. Всю жизнь прожил в страхе и поступал подчас так же круто, как иные Гузенковы, как Пашка выгонял людей бичом из-под бричек. Но и укрывал в сорокаградусный мороз свиноматок своей дохой – скотные дворы были раскрыты. Помню наезды энкавэдэшников. Дом был наполнен этой драмой. Это была трагедия не только Кузькина – трагедия, может быть, большая, заключается в Гузенковых, в исполнителях, один более рьяный, другой менее рьяный. Мне теперь больше жалко тех, кто закрывал спектакль. Не знаю, кто из них жив. Да и, наверное, трудно пожилым людям отречься от своих убеждений, тем более что наша жизнь дает к тому основания. Не знаю, как сказать, но Тихий Дон еще впереди.

Юрий Любимов. Почему тогда взорвались все против этого спектакля? Потому что удивительная судьба мужика простого совпала с совершенно разными слоями этого странного социалистического сообщества. Однажды Петр Леонидович Капица, великий ученый… Когда говорили спичи на его золотой свадьбе, я сказал: «Петр Леонидович, самое удивительное в этой стране то, что вам тоже надо быть Кузькиным, а иначе вы ничего не сделаете». И Анна Алексеевна, его жена, дочь Крылова, который корабли строил, академика, у него замечательные мемуары… Так вот, Анна Алексеевна говорит: «Как вам не стыдно, Юрий Петрович! Ну какой же Петр Леонидович Кузькин?» Он поморгал детскими глазками, сказал: «Кузькин, Крысик, Кузькин». Анна Алексеевна была по профессии археолог, кличка у них «крысики». Петр Леонидович прочел «Кузькина», пришел в восторг и сказал: «А вы не можете, чтоб он приехал к нам сюда?» Так же он меня просил насчет Ерофеева Венедикта, так же про Эрдмана когда-то – читал его пьесу «Самоубийца»…